Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Протопр. Александр Шмеман

Протопресвитер Александр Дмитриевич Шмеман (1921–1983) – выдающийся пастырь, мыслитель, педагог, проповедник, автор научно-богословских сочинений и дневниковой, эссеистской прозы, один из основоположников Православной Церкви в Америке. Его научное и литературное наследие, ставшее яркой страницей культуры Русского Зарубежья, пока только начинает осмысляться гуманитарным сознанием .

Проповеди отца Александра Шмемана без преувеличения можно назвать выдающимся образцом гомилетического искусства Православной Церкви ХХ в. Обладая феноменальным даром слова и высокоразвитым образно-ассоциативным мышлением, он придавал проповедям и беседам миссионерскую направленность, сознательно адресуя их не только воцерковленной, но и скептически настроенной аудитории, склонной подвергать придирчивой верификации события Священного Писания и истории Церкви. Зачастую отец Александр в пастырских целях использовал в проповедях прием своеобразного «остранения», когда на главный предмет проповеди он начинал смотреть глазами недоумевающего, далеко не все понимающего и принимающего слушателя. Место априорных деклараций и широковещательных назиданий занимает здесь процесс совместного, происходящего как бы синхронно со слушательской аудиторией открытия и усвоения духовно-нравственных и религиозных истин. Например, в проповеди «Воздвижение Креста» он начинает размышление об этом празднике с краткого воспоминания его истории: «Это был праздник христианской империи, родившейся под знаком Креста, в день, когда император Константин увидел в видении Крест и слова: «Сим победиши…"" Сторонясь всяческой экзальтации, Шмеман трезво констатирует, что современному человеку не без оснований может показаться, что этот «праздник победы христианства над царствами, культурами и цивилизациями… распался, распадается на наших глазах». Центральная же часть проповеди , где будет в полноте явлен надысторический, сокровенный смысл данного торжества, неслучайно предваряется провокативным вопросом, нацеленным на живую актуализацию событий давней истории, на высветление того личностного смысла, который из года в год открывается в этом праздновании для всякого ищущего Бога сердца: «Вокруг храма будет греметь громадный город, безучастный к этому сокровенному торжеству, никак с ним не связанный, миллионы людей будут продолжать жить своей повседневной жизнью, волнениями, интересами, радостями, горестями, никакого отношения к тому, что совершается в храмах, не имеющими. Так как же дерзаем мы повторять эти слова победы, повторять снова и снова о Кресте, что он – несокрушимая победа?»

Именно эти вопрошания, во многом передающие сомнения современной личности, позволяют отцу Александру рельефнее выразить смысл прославления Креста как сердцевины всего христианского миропонимания: «Но почитать Крест, воздвигать его, петь про победу Христа, – не значит ли это, прежде всего, – верить в Распятого, верить, что крестный знак – это знак одного потрясающего, единственного по своему смыслу поражения, которое – только в силу того, что оно поражение, только в меру приятия его как поражения – становится победой и торжеством… Ведь только тут вся тайна христианства, и потому победа его – в радостной вере, что в этом отверженном, распятом и осужденном воссияла в мире любовь Божья, открылось Царство, над которым никто не имеет никакой власти. Только принять Христа должен каждый из нас, принять всем сердцем, всей верой, всей надеждой. Иначе все равно не имеют смысла никакие внешние победы».

Заметной частью литературного наследия отца стал цикл его дневников, создававшийся на протяжении последних десяти лет жизни (1973 – 1983). В этих текстах взглядом вдумчивого «свидетеля» и участника истории обозревается широкая панорама быта и бытия русской эмиграции в Европе и Америке, характеризуются особенности ее духовного и интеллектуального климата, коллизии жизни Православной Церкви в диаспоре. Вместе с тем дневники отца Александра – это и уникальный в своем роде пример интроспекции, местами поразительно откровенного самораскрытия священника, личности, осмысляющей себя в сфере пастырского служения, в пространстве классической и современной литературы и культуры. Сквозными становятся здесь также раздумья о миссии христианства в современном мире, о различении истинной и ложной религиозности. В дневниковых записях и публицистических статьях отца Александра чрезвычайно весомы размышления о менявшемся с годами мирочувствии русской эмиграции. Пропущенные сквозь призму собственного опыта, эти наблюдения достигают масштаба социокультурных обобщений. Так, в одном из дневниковых записей за 1973 г. им раскрывается то, как в нем и во многих его современниках через «негатив» эмиграции проявлялись и «прорастали» несхожие, зачастую взаимно полемичные образы России: «Хотелось бы когда-нибудь стать совсем свободным и написать о том, как постепенно проявлялась в моем сознании Россия через «негатив» эмиграции. Сначала только и всецело семья – и потому никакого чувства изгнания, бездомности. Россия была в Эстонии, затем – один год в Сербии… первые впечатления церковные: незабываемое воспоминание о мефимонах в русской церкви в Белграде. Ранний Париж. Обо всем этом вспоминаю, как вспоминают эмигранты о летних вечерах на веранде какой-нибудь усадьбы в России. Та же прочность быта, семьи, праздников, каникул… Эта Россия – язык, быт, родство, ритм.

Затем – корпус, может быть самые важные пять лет всей моей жизни… Прививка «эмигрантства» как высокой трагедии, как трагического «избранства». Славная, поразительная, единственная Россия, Россия христолюбивого воинства, «распятая на кресте дьявольскими большевиками». Влюбленность в ту Россию. Другой не было, быть не может. Ее нужно спасти и воскресить… Потом – сквозь эту военную Россию – постепенное прорастание «других» Россий: православно-церковно-бытовой (через прислуживание в церкви и «тягу» на все это), литературной («подвалы» по четвергам в «Последних новостях» Адамовича и Ходасевича), идейной, революционной и т. д. Россия – слава, Россия – трагедия, Рос-

сия – удача, Россия – неудача… Потом французский лицей, открытие Франции, Парижа, французской культуры. Постепенное внутреннее открытие, что большинство русских живет какой-нибудь одной из Россий, только ее знает, любит и потому абсолютизирует. Отсутствие широты и щедрости как отличительное свойство эмиграции. Обида, драма, страх, ущербленная память. Вообще – «неинтегрированность», фрагментарность русской памяти и потому России в русском сознании .

В статье «Духовные судьбы России» историософские интуиции о России вновь проистекают у Шмемана из сокровенных признаний о своеобразии собственного «эмигрантства»: «Особенность моего эмигрантского поколения заключается в том, что мы начали свою жизнь с некоторого парадокса. Я, например, родился эмигрантом. Если понятие „эмигрант“ предполагает, что человек откуда-то эмигрировал, то я, например, ниоткуда никогда не эмигрировал, я просто родился эмигрантом. И всегда, с тех пор как я себя помню, хотя никогда и не жил в России, сознавал себя, как нечто самоочевидное, безусловно русским».

Избегая ложной сентиментальности в изображении эмигрантской судьбы, отец Александр отмечает, тем не менее, глубоко Промыслительный характер этого явления, видя в нем «не без воли Божией совершившееся распространение на весь мир православной веры». По его убеждению, именно через вхождение в храм русские эмигранты сохраняли возможность быть и оставаться в России. Постепенно для многих из них «Россия стала соотноситься с », и это соотнесение открывало путь к уврачеванию многих непримиримых разделений в эмигрантской среде: «Русские эмигранты всегда много спорили, потому что у них даже воспоминания о России были разными. Кто вспоминал свое служение в Бородинском полку, а кто вспоминал, как он в каком-то студенческом кружке готовил революцию. Были люди, которые со слезами вспоминали, как они 9 января 1905 г. гнали демонстрантов с Сенатской площади, и те, которые с теми же слезами умиления вспоминали, как их гнали. Но и те и другие соединялись в наших храмах. И для тех и для других, какой бы они знак ни ставили, где бы ни расставляли „плюсы“ и „минусы“, в конце концов, храм был один. И тут происходило не то что идеологическое примирение (оно нам, русским, вообще противопоказано), но кончались споры, но все прикасались к тому, что несомненно».

Самого Шмемана эти наблюдения и эмигрантский опыт в целом приводили к углубленному пониманию закономерностей русской истории и культуры. Как в многовековой истории России, так и в современности, он выявляет противоречивое сосуществование двух разнозаряженных духовных импульсов. С одной стороны, это имперская гордыня, поиски «золотого века», псевдоправославное, апокалиптическое мировидение, с его «стращанием… навязыванием всем и каждому какого-то надрыва, какой-то истерики». С другой – это не менее существенные, в значительной мере выраженные русской литературой и культурой «острое чувство греха и покаяния», «искание свободы от тяжести земной жизни, свободы от мира сего… духовная неуспокоенность… подвижничество, зачарованность высшей Правдой… традиция иерусалимско-евангельского христианства». В этом смысле идеал Святой Руси в трактовке отца Александра – это не знак земного, имперского могущества, но непременно «мечта и чудо… замысел… желание», которые вдохновляются «двумя путеводными звездами»: в духовном плане – русской святостью, а в плане душевном, сердечном – исканиями родной культуры. Как обобщает отец Александр, «в постоянном сталкивании, противоборстве этих двух традиций – высокой, неземной почти духовности и национального самодовольства, прельщенности грезами о земном теократическом царстве – и проходила история Российского государства. Так что настала пора перестать уже искать органичности в нашем прошлом. И вместо этого начать всерьез над ним задумываться и выбирать: каким путем из названных России следовать дальше?»

Основополагающим в работах отца стал вопрос о духовной жизни человека, о необходимости различения истинной и ложной религиозности. В статье «Духовной жаждою томим» он высказал убеждение в том, что «религия – только тогда религия, когда она – о главном, когда она – одновременно и проявление духовной жажды человека, и ответ на нее, огонь, но и очищение, и преображение огнем нашей слабой и так часто постыдной жизни».

Опираясь на собственный многолетний пастырский и богословский опыт, в своих дневниках Шмеман не раз возвращается к тем кризисным явлениям в православном церковном сознании, которые связаны с подменой живой устремленности души к Богу – псевдорелигиозным благочестием, эгоцентрической сосредоточенностью на разного рода «духовных» «проблемах» и «исканиях», которая нередко проистекает как от мрачного идолопоклонства в духе монаха Ферапонта из «Братьев Карамазовых» или Якова из чеховского «Убийства», так и от утонченного интеллигентского самолюбования, облекаемого в «искусственную взволнованность псевдопроблемами». По мысли отца Александра, «отождествление веры, христианства, Церкви с „благочестием“, с какой-то одновременно сентиментальной и фанатической религиозностью – как все это утомительно, так же как разговоры об „уставе“, о „духовности“, весь этот испуг, рабство… И за всем этим – этот страстный интерес к самому себе, к своей „духовности“… Разговаривал ли Христос со Своими двенадцатью, идя по галилейским дорогам? Разрешал ли их „проблемы“ и „трудности“? Между тем все есть, в последнем счете, продолжение этого общения, его реальность, радость и действенность».

Чрезмерная «психологизация» религиозного переживания, погруженность в «болтающее» о «духовности» и «проблемах» , как убеждает Шмеман, полагают начало «ложной религии», с присущим ей «неумением радоваться, вернее – отказом от радости», ибо, «когда люди поставили „проблемы“, они перестали радоваться, благодарить и молиться», стали воспринимать Церковь не как свидетельство о Царстве Божием, но в качестве «религиозного учреждения»: «Болезнь, присущая русскому Православию, именно здесь. Меня всегда поражает, как совмещается в ином, самом что ни на есть „православном“ и „церковном“ русском абсолютизм „формы“ (панихидки, обычаи) с невероятным релятивизмом по отношению к содержанию, то есть к Истине». В этом контексте возникают и критические соображения о современном состоянии западного христианства, которое, как виделось отцу Александру, в своей «религиозной буржуазности», в «гладких церемониях, где все „на месте“, все „правильно“», испытывает некоторое притупление чувства эсхатологической запредельности евангельской вести, ее сущностной инаковости по отношению к земной реальности.

Внешне парадоксальными, но наполненными сокровенной внутренней правдой оказываются во многом исповедальные раздумья Шмемана о соотношении «церковного» и «секулярного» миров: «Пора признаться самому себе – я ощущаю своим именно этот „секуляризованный“ мир и ощущаю чуждым и враждебным себе тот мир, который сам себя называл „христианским“. Ибо этот секулярный мир – единственно реальный. В него пришел, ему говорил Христос, в нем и для него оставлена . Если говорить парадоксами, то можно сказать, что всякий „религиозный мир“, в том числе и „христианский“, легко обходится без Бога, но зато минуты прожить не может без „богов“, то есть идолов. Такими идолами становятся понемногу и , и благочестие, и быт, и сама вера… Секуляризованный мир самим своим отречением вопит о Боге. Но, зачарованные своей „священностью“, мы этого вопля не слышим. Зачарованные своим „благочестием“, мы этот мир презираем, отделываемся от него поповскими шуточками и лицемерно „жалеем“ людей, не знающих прелестей нашей церковности. И не замечаем, что сами провалились и проваливаемся на всех экзаменах – и духовности, и благочестия, и церковности. И выходит, что ничто в этом „секуляризованном“ мире так не подчинено ему изнутри, как сама ».

В одной из дневниковых записей, сделанных в сентябре 1973 г., Шмеман передает свой примечательный разговор с И.Бродским, в ходе которого выстраивается своеобразная «типология» религиозных переживаний: «Разговор с Бродским в ресторане две недели тому назад… Три струи в религии: безличная пантеистическая (одинаково чуждая и мне, и ему), трагическая – a la Шестов, Лютер, Киркегор, которая ему нравится, его привлекает; „благодарственная“, та, что я защищаю». Радость от Божественного присутствия и благодарение за ощущение этого присутствия понимаются Шмеманом как коренные и неотъемлемые свойства подлинно христианского мирочувствия, которые открывают в христианстве эсхатологическую перспективу, сопрягают воедино земное и посмертное бытие. Как напоминает отец Александр, «смерть стоит в центре и религии, и культуры, отношение к ней определяет собою отношение к жизни. Она – „перевод“ человеческого сознания. Всякое отрицание смерти только усиливает этот нервоз… как усиливает его и приятие смерти… Только победа над ней есть ответ… Вопрос в том, однако, в чем состоит эта победа… не „молится об усопших“, а есть (должна быть) их постоянное воскрешение, ибо она и есть жизнь в смерти, то есть победа над смертью, „общее воскресение“».

Развивая свои заветные размышления о соотношении христианства и культуры, Православия и современности, Шмеман, с одной стороны, распознает в культуре своеобразную проверку исторических форм христианства на духовную прочность, на верность евангельскому миссионерскому императиву, а с другой – уясняет в этом соотношении главное предназначение всей христианской проповеди в земном мире: «Культура каждой данной эпохи – это зеркало, в котором христиане должны были бы увидеть самих себя, степень своей верности „единому на потребу“… Но они обычно даже не смотрят в это зеркало, считают это „недуховным“, „нерелигиозным“ (чего стоят хотя бы невозможные по своему примитивизму декламации духовных лиц против театра и литературы!), между тем как кровная, необходимая связь христианства с культурой совсем не в том, чтобы сделать „культурным“ и тем самым привлекательным и приемлемым для „культурного“ человека. Культура и есть тот мир… который христианство судит, обличает и, в пределе, преображает. Оно над культурой, но не может быть под ней или вне ее. Само понятие Царства Божия может „взорвать“ культуру, но в том-то все и дело, что „вне“ культуры – ни понять, ни услышать, ни принять его невозможно… Христианство призвано все время изнутри взрывать культуру, ставя ее лицом к лицу с Последним, с Тем, Кто выше нее, но Кто, вместе с тем, и „исполняет“ ее, ибо на последней своей глубине культура и есть вопрос, обращенный человеком к „Последнему“… Если Православие стоит перед „современностью“ как голое отрицание, то оно делает дело варвара. Ибо оно все больше и больше отрицает и отбрасывает то, чего попросту не понимает и на что ему „решительно наплевать“. Как важна, как драгоценна потому эта, постоянно подчеркиваемая в Евангелии, связь Христа и Его проповеди со всей преемственностью, то есть именно культурой тех, кому Он проповедует… Только потому и могло Евангелие „взорвать“ древнюю культуру и изнутри изменить и обновить ее, что было внутри ее».

В статье «Памяти Франсуа Мориака» Шмеман высказывает сокровенную для него мысль о вере как «глубочайшем источнике творчества», о том, что именно христианская культура являет высокий пример сохранения и защиты подлинной свободы личности, в том числе и ее творческого духа – вопреки расхожим в ХХ в. стереотипам об «освобождающей силе безбожия». А в «Цикле бесед о религиозности русской поэзии» он прослеживал эволюцию религиозного мироощущения в поэзии ХIХ в. – от Жуковского, Батюшкова, Пушкина до Лермонтова и Тютчева. Лермонтовский «Ангел» прочитывается здесь как откровение о «подспудной религиозности русской литературы», главной особенностью которой «от Державина до Солженицына, от Пушкина до Ахматовой и новых современных поэтов является то как раз, что вся она, так или иначе, обращена к тому таинственному и светлому полюсу бытия и мироздания, который человек издревле называет Богом… В отличие от литературы многих других народов, она не хочет и не может оторвать земли от неба и ограничить себя тем, что в своем чудном „Ангеле“ Лермонтов назвал „скучными песнями земли“». Доминанту религиозного чувства в пушкинской поэзии Шмеман связывает с мотивами хвалы и благодарения «святому Провидению», с восприятием творчества как служения. Религиозные же прозрения Лермонтова предстают неотделимыми от обращенности к царствующему в мире трагическому разладу, однако и в бунте против мироздания здесь сквозит «свет этого чудного желания». В поэтическом мире Тютчева отец Александр выдвигает на первый план почти физическое прикосновение к иррациональной бездне бытия, переживание «метафизического одиночества в таинственном мире стихий», возвышение любовного чувства «до какого-то метафизического взлета»: «Тютчев углубляет религиозное вдохновение русской поэзии, ее свидетельство о религиозной природе мира, жизни и человека. Он подводит человека к последней страшной бездне, и он являет силу и победу над этой бездной простой, скромной, горестной, но и Божественной, только от Небесного возникающей любви».

Постигая разнообразные проявления «сотериологического комплекса русской литературы», Шмеман обращается к несхожим воплощениям религиозного поиска в различных художественных мирах. В дневниковых записях он не раз цитировал строки из поэзии любимого им Бунина («Свет незакатный» и др.), запечатлевающей прорыв от временного и тленного бытия к торжеству вечной жизни. Вслушиваясь же в чтение Бродским собственных стихов, и в особенности «Сретенья» (эссе «Иосиф Бродский читает свои стихи»), он распознавал грани скрытой, далекой от ортодоксальных форм, но экстатически-страстной в своем существе религиозности этого художника: «Заклинание, напор слов, напор ритма, властность, гневность, радость и сила этого напора, словно эти стихи не только должны родиться в звуке, прозвучать, дойти, но и еще что-то разрушить, разломать и смести, что то, что мешает им, не дает им места в этом тусклом, глухом, акустики духа лишенном воздухе, пространстве и времени… И вот каждое стихотворение – как победа. Когда падает голос и наступает тишина, это не чтение кончено, это не стихотворение подано нам в своей законченности, а сделано некое высокое, чистое и светлое дело, совершен некий добрый подвиг, за всех тех слепых и глухих, кто не понимает, не знает, не видит, какая и за что ведется в этом мире борьба. Религиозная поэзия. Слушая Бродского, еще раз узнаешь, что словосочетание это – в сущности, жалкая тавтология».

Впрочем, в ценностной иерархии Шмемана «неочищенная», «не просветленная» развитым личностным чувством религиозность может обернуться «средоточием демонического в мире», яркое свидетельство чему он усматривает в высоко оцененном им платоновском «Чевенгуре», «насквозь пронизанном страшной, темной религиозностью»: «Вчера вечером кончил „Чевенгур“. Читал, и все в уме сверлила ахматовская строчка: „Еще на западе земное солнце светит…“ А тут – погружение в мир, весь сотканный, в сущности, из какой-то бездонной глубины невежества, беспамятства, одержимости непереваренными мифами. Как будто никогда не было ничего в России, кроме дикого поля и бурьяна. Ни истории, ни христианства, никакого логоса. И показано, явлено это потрясающе… Все происходит в какой-то зачарованности, душевном оцепенении, каждый ухватывается за какую-то соломинку… Удивительный ритм, удивительный язык, удивительная книга».

Осмысление христианского начала в русской литературе и в личности художника разворачивается у Шмемана и в раздумьях о творчестве А.Солженицына, с которым его связывала многолетняя и непростая история личностных и творческих взаимоотношений . В дневниковых записях и статьях («Писатель-христианин», «Вопрос о совести», «Образ вечности…» и др.), обращаясь к малой прозе писателя, «Архипелагу…», к повести «Раковый корпус», роману «В круге первом», отец Александр прослеживает в этих текстах художественное сотворение «некоей духовной реальности», основанной на устремленности к обретению Божественной правды в личности и историческом процессе, на прозрении того, как в падшем мире возможно христианское восстановление подлинного образа человека, его совести – «этой таинственной частицы, силы, славы Божества в слабом и нищем человеке». Скептически отзываясь о солженицынской «жажде учительства», выдающей, с пастырской точки зрения отца Александра, «сопряжение… огромного творческого дара и… гордыни», он в то же время особенно выделяет и ценит христианскую первооснову его художественной картины мира: «Его рассказы, его „Раковый корпус“, его „В круге первом“ наполнены, казалось бы, до предела ужасом, злом, страданиями, а вот кончаешь книгу, и первое ощущение – это ощущение тишины, света и вечности. Образ вечности, данный каждому… Но чтобы это было так, нужно, чтобы действительно образ этот был, чтобы он действительно был дан каждому. Дан, как некое тайное сокровище, которым мы на последней глубине измеряем и оцениваем нашу жизнь. Значит, жизнь наша не сводится, не может свестись к одной этой бессмысленной суете, в которой мы все время живем и в которой так – по мелочам – растрачивается и сгорает что-то бесценное, вечное, высшее, что мы ощущаем в себе».

В широком спектре литературных оценок отца обращает на себя внимание их принципиальная внеположность по отношению к столь значимым для эмигрантской среды кружковым, идеологическим и поколенческим пристрастиям. Так, с одной стороны, он с большой любовью и пиететом отзывается о классиках «старой» эмиграции: Бунине, Шмелеве, Зайцеве, – но, с другой – решительно защищает Синявского и его «Прогулки с Пушкиным» от критических стрел со стороны представителей консервативной части «первой волны», что не мешает одновременно весьма едко характеризовать творчество Набокова и угадывать в его подходе к изображению людей «хамство» в библейском значении этого понятия.

Ценнейшим качеством в творческом акте Шмеман считал приоритет внутренней выдержанности и трезвения художника, в связи с чем он особенно выделял опыт Чехова, о котором 24 февраля 1977 г. оставил в дневнике такую проникновенную запись: «На сон грядущий читал письма Чехова 1898–1899–1900-х гг., то есть последнего периода его жизни. Я всегда любил и все больше люблю человека Чехова, а не только писателя. Качество его выдержки, сдержанности и вместе с тем глубокой, тайной доброты. Из всех наших „великих“ он ближе всех к христианству по своей трезвости, отсутствию дешевой „душевности“, которой у нас столько углов „сглажено“. Но какая печальная, трагическая жизнь с этим туберкулезом в тридцать лет!» И, напротив, повышенная эмоциональность, надрывность художнического голоса нередко вызывали у Шмемана разочарование, на что указывает, в частности, дневниковое признание от 11 сентября 1976 г.: «Читаю „Повесть о Сонечке“ Марины Цветаевой. Утомляет эта все время нажатая педаль, нескончаемый восторг».

Итак, литературное наследие протопресвитера – это уникальный для ХХ столетия опыт духовно-нравственного осмысления личности, истории, культуры в неразрывном и органичном единстве православного, пастырского подхода – и проницательной гуманитарной «отзывчивости» и чуткости по отношению к самым разнообразным направлениям мировоззренческих и эстетических поисков. Содержательным центром богословских, литературоведческих, культурологических работ отца Александра, его проповедей, бесед, лекций и дневников – является непременно личностно выстраданное свидетельство о Христе и Его Церкви, об обращенности христианской проповеди не просто к миру вообще, но именно к современной реальности, в ее типологических закономерностях и неповторимой новизне.

Священник Илия Ничипоров, доктор филологических наук

Протопресвитер Александр Шмеман. Основы русской культуры: Беседы на Радио «Свобода». 1970-1971. – М.: Изд-во Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. 2017. – 416 с.

Его называли проповедником для неверующих, пастырем для атеистов. Неожиданная оценка священнослужителя.

Так ли это было в действительности? Несмотря на то что протопресвитер Александр Шмеман (1921–1983) писал: «Чтобы сохранить веру, лучше читать серьезных агностиков, чем богословов», – это поверхностный взгляд. Он оставил много глубоких исследований по истории Церкви и богословию («Исторический путь православия», «Евхаристия: Таинство Царства», «Водою и Духом о таинстве крещения»). Впрочем, он исследовал не только вопросы литургики или византийской теократии, но и взаимоотношения культуры и религии. Богослов признавался, что его интересует, как «отсвет» христианства влияет на цивилизацию, то есть как религия взаимодействует с последней.

В 1970–1971 годах Шмеман записал курс лекций о русской культуре на Радио «Свобода». Долгое время рукописи считались утерянными, но в настоящее время 30 из 31 беседы найдены и представлены читателю.

Как Шмеман оценивал культуру? Протопресвитер прекрасно понимал, что после религиозного раскола XVII века она утратила свое первоначальное единство и в дальнейшем (эпоха Петра I, революция 1917 года) происходило последующее цивилизационное дробление. Тем не менее Шмеман видел в каждом из ее осколков свою правду. Кроме того, он старался обращать внимание не на разделения и оппозицию, а на формы и механизмы конструктивного взаимодействия. Так, например, петровская вестернизация дала формы и язык предшествовавшей культуре. Именно благодаря этому в XIX веке был такой стремительный взлет отечественной литературы. Но, признавая правду рассматриваемых им культур, Шмеман оценивал их с позиций христианства, правда, не непосредственно, а опосредованно, посредством морали. Поэтому он довольно скептически воспринимал такое на первый взгляд бесспорное явление, как расцвет отечественного модернизма рубежа веков. Ведь этот взлет обернулся «уходом от нравственных основ культуры», поэтому его носители не поняли ни опасности революции, ни необходимости борьбы с ней («странная беспечная атмосфера»). В отличие от все той же культуры XIX века, которая сохраняла этические критерии вне зависимости от агностицизма или даже атеизма тех или иных писателей. Все они оставались «солидарными в сопротивлении жестокости», несмотря на зачастую противоположные (а иногда и враждебные друг другу) политические убеждения.

Собственно, возрождение этического (и, следовательно, религиозного) взгляда на культуру Шмеман видел в постсталинский период в книгах Ахматовой и Пастернака, появлении Солженицына, диссидентском движении.

Как явствует из этих примеров, анализируя культуру, протопресвитер в первую очередь уделял внимание писателям, видя в их творчестве некую ее квинтэссенцию.

При этом сам Шмеман, прекрасно понимал степень религиозной грамотности даже у искренне верующих и воцерковленных литераторов: «Когда-то я забавлялся тем, что ставил отметки по литургике русским писателям, проверяя их знания. Ведь у каждого проглядывает то молебен, то панихида, то свадьба, то еще что-нибудь. И увы, этот экзамен мало кто из русских писателей выдержал. Пушкин написал о том молебне, который, зевая, слушают люди в Троицын день, забыв, что это не молебен, а вечерня. Для литургиста это невыносимая ересь… Тургенев миропомазал Базарова на смертном одре. Лев Толстой употребил кадило на свадьбе Левина (хотя оно в требнике стоит, но давным-давно бытом вытеснено, потому что напоминает похороны, как известно)… Даже наш последний христианский писатель, Пастернак, начинает с какого литургического ляпа! Помните, в «Докторе Живаго»: «…шли, и шли, и пели Вечную память». Вы когда-нибудь слышали, чтобы шли и пели Вечную память? Никогда в жизни. Этого не существует. Спели Вечную память, потом перешли на Святый Боже… И есть только один человек, который получает, не претендуя на большую веру, круглую пятерку по литургике, – это Чехов. Он ни разу нигде не ошибся. Ему не нужно было показывать знание Типикона, но знал он его замечательно».

Отмечу от себя, что в прозе Антона Павловича священники никогда не становились предметом злой сатиры. Так что, переиначив слова другого богослова, Сергия Булгакова, можно говорить о Чехове как религиозном типе.

Вместе с тем, читая лекции Шмемана, невольно обращаешь внимание на определенное противоречие между его «официальным», публичным взглядом на писателя и личными, «интимными» оценками, которые содержатся в дневнике протопресвитера.

Например, в случае с Александром Солженицыным. Шмеман высоко оценивал его прозу («сказочная книга») и подвиг писателя («зрячая любовь»), но при этом фанатичный пафос автора мыслился ему неким «ленинским началом», «большевизмом наизнанку».

Нечто подобное было и в восприятии Шмеманом Анны Ахматовой. В беседах он называл ее «большим поэтом», «несомненной поэтической удачей» культуры, но в дневниковых записях отмечал не только величие ее, но и «презрение, постоянный гнев, гордыню, своеобразный нарциссизм».

Так что скорее Шмеман был не столько проповедником неверующих, сколько неким старателем в клондайке отечественной литературы, находившим даже у атеистов золото веры.

«Без свободы, конечно, создание культуры невозможно, но вместе с тем само понятие свободы, ее характер и содержание определяются культурой. Именно культура наполняет свободу содержанием, из чистой возможности превращает ее в духовную реальность».

Протопресв. А. Шмеман. Основы русской культуры. Беседа 28 (1971)

Ольга Седакова в предисловии к беседам о. Александра Шмемана вспоминает, как для них - для нее и людей ее круга - культура в СССР представала освобождающей силой, свободой, в отличие от их западных современников, людей 1968 года, опознававших культуру как силу подавления и господства. Сходный опыт знаком и последующим поколениям - так, в одном из недавних разговоров о религиозном движении не только поздних советских лет, но и 1990-х годов речь зашла о том, что сейчас странным кажется, когда, оглядываясь на немногие годы назад, видишь, что религия, церковь были «отдушиной», местом свободы; в сегодняшнем восприятии в это с трудом верится и многим из тех, для кого этот опыт был вполне своим, пережитым, - и он же определяет стремление вернуть это переживание, которое прошедшие годы и изменившиеся обстоятельства не только не обесценили, но и не сделали ложным. Вера оказывалась освобождением - и она приводила в церковь и возрастала в ней, когда церковная рамка не только понималась сознанием, но и переживалась как рамка охранительная, защищающая эту свободу, поскольку, будучи конкретной, она не могла быть безмерной, не превращаясь в свою противоположность, в произвол - все равно, свой собственный или творимый над тобой.

То, о чем пишет Седакова и что вспоминал недавний мой собеседник, не противоречит опыту их французских или немецких современников, увидевших культуру как «репрессивную систему»: русский опыт открывал культуру как ресурс даже не для «сопротивления», но для свободы - для «шага в сторону», в иное: в неоднозначность, с которой сопряжено всякое произведение искусства, в невозможность дать исчерпывающий перечень интерпретаций, в текст, способный говорить совсем иное, отличное от того, на чем настаивает официальный истолкователь. Русская культура в советском мире оказывалась неподчиняемой тотальному контролю - голосом другого, окном в иные измерения становился классический текст: Пушкин, Лермонтов, Толстой, Блок - стоило к ним прислушаться - начинали говорить читателю то, что никак не попадало в утвержденные схемы и не попадает в них и теперь, как бы ни изменять сами схемы. Обращаясь зачастую к самому хрестоматийному, Шмеман на радио именно беседует со своими слушателями - не поучает, а делится своим опытом прочтения - индивидуальным, пристрастным и внимательным к чужому слову: ведь одно неотделимо от другого, внимание к другому не может не быть пристрастным - ведь мы всегда внимательны к кому-то конкретному, к чему-то в нем, отделяя от другого или попросту не видя его и именно потому оказываясь способными увидеть нечто конкретное, отделенное и отграниченное - сфокусировать наш взгляд, иначе остающийся равнодушным и скользящим по поверхности, видящим лишь то, что, в сущности, нет никакой нужды видеть именно мне, поскольку другой и третий увидят то же самое.

Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2017

Шмемановское понимание христианства, которое нередко называли и называют «либеральным» (хотя сомнительно, в какой степени политическая идеология может использоваться как основная характеристика религиозных воззрений), им самим противопоставлялось христианству «истерическому»: для него вера не противостояла культуре, не требовала выбора между ними - а требовала выбора внутри. Христианство обнимает в этом понимании весь мир - или, как писал Хомяков, «вера проникает все существо человека и все отношения его к ближнему; она как бы невидимыми нитями или корнями охватывает и переплетает все чувства, все убеждения, все стремления его. Она есть как будто лучший воздух, претворяющий и изменяющий в нем всякое земное начало, или как бы совершеннейший свет, озаряющий все его нравственные понятия и все его взгляды на других людей и на внутренние законы, связующие его с ними» . Вера включает в себя культуру, претворяет ее - но не способна сделать это до конца, так как сама является неполной. Но отвержение культуры - радикализм и «истерика» - проявление гордыни, уверенности в том, что здесь, на земле, можно стать и оставаться «совершенным»: это попытка выстроить «общину святых», в охране своей чистоты отвергающих все иное как способное загрязнить их.

И в той мере, в какой культура истинна, она является христианской: Шмеман, по существу, идет от раннего, еще времен апологетов, понимания христианства - которое есть истина; следовательно, все, что есть истина, есть христианство - в той мере, в какой язычник говорит истинное, он, не ведая того, говорит христианское. Христианству принадлежит весь мир - в смысле не присвоения, но изначальной принадлежности: ведь вернее было бы сказать, что мир есть лишь в той мере, в какой принадлежит Богу.

Беседы «Основы русской культуры», которые о. Александр вел на «Радио Свобода» в 1970-1971 гг., долгое время считались утраченными. Ныне благодаря найденным в архиве Владимира Варшавского в 2011 г. текстам девяти бесед и счастливым образом обнаруженным в прошлом году Андреем Никитиным-Перенским в Мюнхене, при разборе библиотеки покойной Нины Бодровой, текстам всего цикла бесед, за исключением лишь первой, до сих пор остающейся неразысканной, - у нас появилась возможность прочесть их. Первое, что обращает на себя внимание, - это внезапные свежесть и глубина текста: ведь по определению от жанра радиобесед, ведущихся каждую неделю (а в жизни Шмемана это целые десятки лет, когда рутина должна победить), трудно ожидать, что они выдержат испытание временем. Короткие передачи, небольшие эссе, которые писал о. Александр, оказываются не только просвещением - «голосом», рассказывающим советским людям о том, что было им неизвестно или труднодоступно, - но и опытом осмысления русской культуры, то есть, в первую очередь, ответом на собственные вопросы, прояснением для себя - связыванием в единую нить того прошлого, что остается живым, став частью самого человека, личности.

Давая общую характеристику русской культуры, Шмеман говорит о ней как о другой России - «России легкой»: ведь русская культура «ни на ком и ни на чем не ставит крест, ни над чем и ни над кем не выносит окончательный суд и приговор, никогда не отказывается от надежды. Спасение всегда возможно, всегда возможно возрождение, человек всегда может вернуться к совести, и потому человек к человеку обращен прежде всего совестью, состраданием, “участием” < ... >. Русская культура наполнена свидетельством о зле и страдании, об уродстве и часто безысходной печали. И все же ее “изображение вечности”, ее общий образ и воздух ее, воспринимаемый в целом, остаются светлыми» (стр. 314-315). Говоря о Пушкине в беседе, уже относящейся к другому циклу, Шмеман настаивает, что «в пушкинском подходе к миру и жизни» нет одного - «в нем нет хулы и бессмыслицы» (стр. 333). Даже у Толстого - его жуткий страх, страх смерти, небытия - не метафизический, а утробный: «ужас перед разрушением жизни, распадом, разложением того, что одно дано, прекрасно и стройно» (стр. 155). Русская культура, нашедшая гармонию в Пушкине, затем - утратив ее - жила ее отсветом, памятью о том, что она реальна. И Достоевский, вроде бы совершенно не гармоничный писатель, оказывается ближайшим к Пушкину в одном, важнейшем для Шмемана, - в том, что никогда не сомневался в творчестве, в культуре, не испытывал соблазна отрицания культуры (стр. 162, 164), столь родственного русской традиции, столь полно и страстно проявившегося у Гоголя или у Толстого.

Серебряный век для Шмемана - распад былого единства, трудно формулируемого, но обнаруживаемого им в предшествующей литературе, - «морального воздуха», пронизывающего ее, о котором нет нужды говорить отдельно, поскольку он - воздух, которым все дышат, сквозь который проходят - который является и условием, и следствием взаимопонимания. В Серебряном веке культура оказывается одновременно и перенапряжена (пытаясь утвердить себя как «теургию» или мысля нечто подобное), и освобождена от иного - «все в жизни лишь средство для сладкопевучих стихов»; собственно, первое и второе - одно и то же: если все есть лишь средство и искусство есть самоцель для себя и цель для всего другого, то из этого и рождается теургическое притязание, а теургия ведет к подобному пониманию искусства. Освобожденная от всего культура летит в пропасть русской катастрофы - то ли как причина ее, то ли как симптом, то ли в сложном переплетении взаимосвязи и взаимодействия, предчувствуемая во взаимной глухоте , - чтобы, в надежде Шмемана, вернуться к новому синтезу.

Беседы о. Александра - это еще и интересный памятник недавнего прошлого, позволяющий увидеть, насколько за минувшие десятилетия изменилось понимание культуры, ожиданий от нее в современности. Говоря о ближайшем будущем русской культуры, понимая под ней, в первую очередь, литературу, Шмеман надеется на наступление нового синтеза: литература все еще видится им не только в прошлом, но и в современности наставником жизни, высшей формой проповеди - свободной от проповедничества. Голоса, которые звучат для него в современности, - это Ахматова, Пастернак, Солженицын; при всех различиях это «большая речь», «большое слово» - в том числе и в своей непосредственной обращенности к читателю. Этой литературы больше нет; хотя Солженицын - еще наш современник, но в последние десятилетия именно поэтому было очевидно, насколько он говорит «из другого времени», не только и не столько не совпадая по строю речи - сколько оказываясь несозвучным, нерезонирующим с языками современной культуры. И, если угодно, это намного ближе - при всей странности подобного суждения - к тому, на что надеялся Шмеман. Ведь разлучение, отпадение от Пушкина он видел в том, что после него «русская культура < ... > захотела строить саму жизнь, спасение души и мира, обновление общества…» (стр. 116). В этом он находил «и ее величие, и ее трагедию», поскольку культура претендовала на то, что было больше ее сил, было несоразмерно с ее сущностью, - и оттого для русской литературы столь характерно не только сомнение в себе самой, в культуре, но и радикальное самоотрицание. Ей была присуща «предельная серьезность », продиктованная «сознанием “суеты сует” этого мира, и эта серьезность разъедала изнутри то, что людям казалось легковесной забавой культуры» (стр. 132). Здесь есть своеобразная ирония истории: ныне мало кому придет в голову «отрекаться от культуры», поскольку теперь мы не различаем за ней ее веса и значения. Впрочем, и это не ново: «ироничные» эпохи скоропреходящи, если только перед нами не эпоха «цинического разума», уходящего обычно вместе с той культурой, инерцией которой и остатками наивности которой он живет - до тех пор, пока вообще остается чем жить.

А. Шмеман, протопресв. Основы русской культуры. Беседы на Радио Свобода. 1970-1971 / Сост. Е.Ю. Дорман; предисл. О.А. Седаковой; подгот. текста и коммент. М.А. Васильевой, Е.Ю. Дорман, Ю.С. Терентьева. - М.: Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2017. 416 с.

Хомяков А.С. К сербам. Послание из Москвы // Сочинения. Т. 1. - М., 1900. С. 385.

«Бунин, например, так и умер, не услышав ничего в музыке Блока; другой последователь русского Серебряного века, Набоков, начисто отрицает даже не мысли, не философию, а сам творческий дар Достоевского. Лермонтов и Гоголь были, хотя и по-разному, антиподами Пушкина и пушкинского “мира”, но им никогда не могло бы прийти в голову, что они “не понимают” Пушкина или противополагают свое творчество его творчеству» (стр. 170-171).


11 декабря 2017 года в Соборной палате Главного здания Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета состоялась презентация книги известного проповедника и богослова протопресвитера Александра Шмемана «Основы русской культуры».

В мероприятии приняли участие ректор ПСТГУ протоиерей Владимир Воробьёв, редактор-составитель книги Елена Дорман, старший редактор издательства ПСТГУ Егор Агафонов и сын автора книги, журналист, лауреат Пулитцеровской премии Сергей Шмеман.


Протопресвитер Александр Шмеман широко известен как богослов, литургист, церковный деятель, многолетний ректор Свято-Владимирской семинарии в штате Нью-Йорк, автор книг и статей по богословию, а также «Дневников», опубликованных уже после его кончины.

Открывая презентацию, ректор ПСТГУ протоиерей Владимир Воробьёв приветствовал всех собравшихся. «Сегодняшнее событие для нас является очень значимым потому, что имя отца Александра Шмемана все больше привлекает внимание и любовь людей. Мы постоянно на разных университетских курсах цитируем отца Александра, опираемся на его авторитет», - сказал ректор ПСТГУ. «В частности, я читаю курс «Введение в литургическое предание» и постоянно вспоминаю, как в юности с волнением ждал, когда появится очередная глава о литургии в "Вестнике русского христианского движения". Тогда эти главы, можно сказать, были открытием для нас», - подчеркнул отец Владимир.

В книге, вышедшей в издательстве ПСТГУ, впервые практически в полном объеме (без ненайденной первой) опубликован цикл бесед, которые протоиерей Александр Шмеман вел на Радио «Свобода» в 1970-1971 гг. Эти тексты - проницательный анализ основных характерных черт и тенденций русской культуры, вдумчивое размышление о ее прошлом и о будущем. «Русская культура - это удивительная симфония, в которой наполненные печалью мелодии в конечном итоге преображаются в хвалу добру, истине и красоте», - утверждал отец Александр.


По словам издателя книги, старшего редактора издательства ПСТГУ Егора Агафонова, основу публикации составил цикл бесед, которые не дошли до нас в аудиоверсии. «Они сохранились только в машинописном варианте, но, поскольку отец Александр очень много говорил в своих воскресных радиобеседах на радио «Свобода» на тему культуры, мы сделали в книге небольшое приложение и из этих, ранее уже опубликованных, бесед", - сообщил он. Егор Агафонов предложил всем пришедшим на презентацию послушать одну короткую, но очень яркую и выразительную беседу отца Александра Шмемана о творчестве Пушкина. Старший редактор издательства ПСТГУ также напомнил, что в следующем году исполнится 35 лет со дня кончины протопресвитера Александра Шмемана, но тем не менее его новые, ранее не публиковавшиеся книги продолжают выходить. Одной из самых значительных посмертных публикаций и стал этот цикл бесед о русской культуре.

Книгу «Основы русской культуры» собрала и подготовила к печати переводчик и редактор Елена Дорман. Более 20 лет она жила в Нью-Йорке и лично знала отца Александра.

Редактор-составитель книги, главный публикатор других книг и статей отца Александра Елена Дорман рассказала о том, что эти беседы случайно были найдены в архиве Татьяны Варшавской, переданном в Дом русского зарубежья имени Александра Солженицына. «Бесед было девять, и на книжку они не тянули. Я пыталась найти и другие, - уточнила Елена Дорман. – Потом совершенно случайно все 30 бесед - машинописные скрипты отца Александра - были найдены в подвале одной умершей женщины, когда-то работавшей на радио в Мюнхене. Эта находка позволила сделать книгу».

Сын автора книги, журналист Сергей Шмеман рассказал, что, едва начав читать, узнал для себя много нового. «Прошло уже 34 года, как мой отец скончался. За это время у меня накопилось к нему большое количество вопросов. Я всё хочу его спросить о том, что он думает о России, о Церкви, о ситуации в мире. К моей радости, в этой книге было много ответов на вопросы о литературе и поэзии, о важности культуры в русском сознании и о православной вере. Для меня эта книга является своеобразным путеводителем по культуре России», - поделился впечатлениями Сергей Шмеман.

По его словам, отец Александр всегда считал связь с Россией важной частью своей жизни. «Хотя и были люди, которые говорили, что он ушёл в Американскую Церковь, покинул русский народ, но это было абсолютно не так. Связь с Россией поддерживалась не только через «Радио Свобода», где отец три десятка лет вел беседы, но и посредством встреч, начавшихся, когда из Союза стали выезжать сотни советских эмигрантов. Этот контакт с Россией был большой частью его жизни», - считает Сергей Шмеман.

В заключение встречи были показаны несколько разделов документального фильма «Апостол радости» о жизни отца Александра. Работа над фильмом продолжалась три с половиной года и завершилась совсем недавно.

Как пояснил режиссер картины Андрей Железняков, фильм «Апостол радости» - это документальное кино с большим количеством ранее недоступных кинохроник, интервью с учениками и семьей отца Александра. Лента показывает его как человека полного энергии и дарившего свет окружающим. Целиком документальный фильм можно будет увидеть в ПСТГУ 22 декабря 2017 года.

После демонстрации фрагмента фильма редакторы, составители и издатели книги ответили на вопросы собравшихся в зале гостей.

И чем более деревянным и нечеловечным
становится голос России казенной, тем сильнее
и человечнее начинает пробиваться голос
этой еще подспудной русской культуры.

Прот. Александр Шмеман.

Цикл бесед о русской культуре протоиерей Александр Шмеман начинает в 1970 году, в начале «глухих времен», которые он называет послесталинскими и послехрущевскими. Точнее эту эпоху не назовешь. Своего лица у последних пятнадцати лет официальной советской истории не было. Они были после чего-то, причем отношения с тем, после чего они наступили, никак не выяснялись (ни о сталинизме, ни об «оттепели» дискуссий не предполагалось). Вся эпоха застыла в этом после , внушая человеку уверенность, что это после – навсегда. «Светлое будущее» оставалось ритуальной фразой официоза, но ни о каком другом будущем, чем продолжение того же после , никто не думал. Удивительный опыт пост-исторического времени.

Задним числом эти годы назовут «застоем». Шмеман говорит о них как о времени разуверения: общего разуверения в «красной идее», в той «революционной вере», которая десятилетиями владела страной и была подрублена хрущевскими разоблачениями. Попытки «обновить» ее в 60-ые, вернуть ей «молодость» и «ленинскую» романтику, далеко не зашли и в свою очередь были отменены. На месте «борьбы за светлое будущее», которая объединяла страну («новый тип исторической общности людей», на официальном языке), открылась смысловая пустота. Идеологическая мельница крутилась, как прежде, но она уже ничего не молола. Она производила не сообщения, а шум, заглушающий всякую возможность мысли. Продолжалось ритуальное повторение одних и тех же, «бесчеловечных и деревянных» фраз. Но скрыться от них было некуда. Принудительность мертвой идеологии, ее всеприсутствие и было ее единственным смыслом.

Культурное возрождение, которое начинается в 70-ые, Шмеман видит «подвешенным над бездной разочарования». В.В.Бибихин – позже – назовет это время «новым ренессансом». И в самом деле, многие черты этого движения напоминают первое, классическое возрождение, гуманизм, сменяющий «Темные века». Но это отдельный разговор. Удивительно рано, в самом его начале Шмеман замечает этот совершенно новый для советской России пафос культуры (гуманитарной культуры) как свободы, как человечности. Шмеман увидел его издалека, из-за железного занавеса. Многие наши соотечественники не заметили и не осознали смысла этого сопротивления до сих пор. Это не удивительно: в самых радикальных проявлениях и творческих удачах это сопротивление официальной культуре (Шмеман называет ее «антикультурой») осталось «подспудным», оно происходило за пределами публичности, в сам- и тамиздате, на чердаках и в подвалах. Но в широкой публичности новый голос культуры звучал в трудах С.Аверинцева, Д.Лихачева, Ю.Лотмана и других замечательных филологов, историков, переводчиков: авторитет гуманитарной науки никогда в России не был так высок. В гуманитарных трудах находили то, что обычно ищут в поэзии, философии, религии. Вспоминая о знаменитом прорубленном окне в Европу, можно сказать: это было окно в мировую цивилизацию, в пространство свободного поиска человеческого ума и сердца, от которого идеология отгородила нашу страну железным занавесом.

Шмеману было достаточно знать поздние произведения Пастернака и Ахматовой, первые книги Солженицына, ранние стихи Бродского, чтобы понять, что в России происходит нечто новое. Больше того: в этой бродильне нового культурного самосознания он различает разные позиции, разные направления. Он уверен: официальная «антикультура развенчана без остатка». Начинаются «поиски страной, народом своей души» (так видит культурное сопротивление Шмеман), «необходимость снова обрести свое исходное, родное ощущение всемирности».

В этой исторической ситуации он и начинает читать «Основы русской культуры». Слушатели этих бесед – быть может, впервые – узнают от Шмемана о странном, трагическом положении русской послепетровской культуры в общем ансамбле общества, о ее хрупкости и о заключенных в ней парадоксах, об одновременном действии трудно соединимых направлений. О том, что Пушкин, «наше все», фактически не имел последователей среди русских писателей; его уникальная позиция – в частности, в отношении культуры («Он единственный, кто не усомнился в «нужности» культуры», как говорит Шмеман) – осталась никем не воспринятой…

Мне кажется важнейшей мысль Шмемана (которую я не встречала ни у кого из историков русской культуры) о природе «чуда» русской послепетровской культуры. Этим «чудом» принято считать невероятно быстрое, тропическое созревание в России великой культуры новоевропейского типа: от ученического начала до мировых шедевров прозы и поэзии не прошло и столетия! Как заметил один английский славист, Россия за несколько десятилетий из страны, импортирующей культуру, стала страной культурного экспорта. Шмеман – по-моему, совершенно убедительно – находит этому объяснение в том, что столетия долгого русского средневековья накопили огромный опыт, душевный и интеллектуальный, который не находил себе языка выражения. Пришедшая с Петром новая культура оказалась впору этому долгому молчаливому опыту и дала ему новый язык.

Может быть, впервые, – говорю я, потому что принудительное гуманитарное невежество, в котором жили советские поколения, было уникально. Бродский назвал эту ситуацию «выжженной землей культуры». Не менее точен будет и другой образ: не пустыни, выжженной бесплодной земли, а какого-то замкнутого пространства, без окон без дверей, сплошь загроможденного уродливыми «идейными» конструкциями, заваленного мусором антикультурных (и очень агрессивных) предрассудков. Для творческой работы – и читателя, и автора – необходимо было освободить это пространство, чтобы увидеть и небо, и землю свободной культуры. В культурном сопротивлении Шмеман видел политическое значение.

В своих беседах Шмеман, по его словам, хочет найти некий «синтез» разнородных начал русской культуры. «Синтез – не в идеологии и не в мировоззрении, синтез – в ощущении и переживании самой культуры как свободного и открытого поиска, как внимания и понимания, как критики и вдохновения национальной судьбы».

Слово «синтез» здесь сбивает с толку. Точнее, наверное, так: Шмеман хочет найти и назвать то общее, прямо не выраженное и почти бессознательное, что мы узнаем во всех проявлениях русской культуры. В завершении цикла бесед он называет три такие, очевидные для него, измерения русской культуры. Читатель не может не заметить – с печалью или насмешкой – что ни одного из этих свойств нельзя заметить в том, что появлялось и приобретало известность в относительно свободные годы, 90-е и нулевые. "Русская культура – это воплощение той «легкой России», которая, почти с самого начала, противостояла «России тяжелой» и просвещала ее изнутри, очищала, стремилась пронизать ее светом и радостью". Так выглядит последнее обобщение бесед Шмемана. Мы не можем не признать, что в том, что в тех сочинениях, которые мы услышали в «свободные» годы, заговорила – быть может, впервые с такой уверенностью – «Россия тяжелая». Но вернемся к беседам Шмемана.

Я слушала эти беседы в студенческие годы, под шум свирепых глушилок, так что могу назвать себя в каком-то смысле заочной ученицей Шмемана. Признаюсь: я не привыкла, чтобы о словесности и об искусстве говорили таким языком. Мы уже знали язык формалистов, язык Бахтина, язык молодого структурализма – университетское культурное возрождение шло своим ходом. Но ни один из этих языков не касался того, чем был занят в своих беседах Шмеман. «Простые» слова о нравственности или классичности в применении к искусству могли бы показаться начинающему филологу каким-то анахронизмом. Слава Богу, у меня хватило ума так к ним не отнестись. И не спорить по каждому пункту, с которым я не соглашалась (я и теперь не соглашусь с тем, как представляет Шмеман молодую Ахматову или с тем, как он видит путь Блока) – а смотреть на целое, на горизонт этой мысли. Это вдохновляющий горизонт. Такого свободного, открытого и просвещенного обсуждения важнейших тем на общем языке (а не на профессиональном метаязыке филологов или философов) мы к тому времени не слышали. Человек глубочайшей веры, православный священник Александр Шмеман говорит о судьбе русской культуры без малейшей тени клерикализма, без «религиозных» оценок. Тех, кто знаком с его богословскими трудами, это не удивит: ничего более противоположного вере, чем религиозная идеология, ее рецепты и прописи, он не знает. Самым христианским произведением русской словесности он, вслед за Г.Федотовым, считает «Капитанскую дочку». А выбор «религия – или культурное творчество» (в судьбе Гоголя, Льва Толстого и других) он считает одной из опасностей русской культуры.

Итак, что же это была за ценность или даже сверхценность культуры, которую у нас открыли к 70-ым годам? Прямо противоположно тому, что происходило в это время в Европе (где после культурной революции 1968 года в культуре было принято видеть «репрессивную систему»), нам, в ситуации грубого идеологического насилия, культура открылась как сила освобождающая. С.С.Аверинцев, вспоминая какие-то строки Цветаевой, заметил: «Когда России вокруг не оставалось, она была для нас в этих строках». Он сравнивал поэзию с амулетом, с оберегом в мире бессмыслицы и зла. То, чего ищет человеческая душа – общения с бессмертием, назовем это так – вот это являлось нам прежде всего в стихах, в музыке, в живописи (нужно заметить, что, говоря о культуре, Шмеман занят почти исключительно словесностью, а ведь 70-е годы были и временем музыкального возрождения, и взрывом новой живописи). Человек – художник и его дар, его

сладостное право
Перегонять века

(Мария Петровых)

Сама заметность настоящего уже есть будущее, сказал Б.Пастернак. Люди культурного сопротивления чувствовали себя в начале чего-то неизмеримо огромного. Исторические дистанции исчезали, и Эврипид или Державин говорили с нами, как современники. Они говорили о том, без чего человек не может жить: о душе и мироздании. «У нас еще не было Катулла, у нас будет Катулл», повторяли мы за Мандельштамом, любимым поэтом эпохи.

И пред самой кончиною мира
Будут жаворонки звенеть.

Слишком легко заметить, что и ожидания Шмемана, и весь культурный пафос 70-80-ых годов оказались сметены дальнейшими событиями. Мы чувствуем себя погруженными в «тяжелую Россию», которая занимает весь горизонт, а за горизонтом располагается не менее, хотя и по-другому тяжелый мир. О «легкой России», которая говорила голосом своих художников и мыслителей, кто забыл, а кто и не успел узнать. Еще лет десять назад о беседах, которые в этой книге увидит читатель, говорили бы если не с насмешкой, то с недоумением. О какой русской культуре теперь можно говорить всерьез? О какой культуре вообще? Не в этом дело, весь мир знает, что не в этом.

Я думаю, что теперь – по многим причинам – эту книгу прочтут иначе. Мысль Шмемана обладает силой разгонять глупые предрассудки, старые или модные, как дым. И человек не перестанет тосковать по душе, по «мировой культуре», по «легкой России».