Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Жан крист. Ромен Роллан заканчивает роман: Жан Кристоф

Жан крист. Ромен Роллан заканчивает роман: Жан Кристоф

Ромен Роллан ЖАН-КРИСТОФ

Книги первая - пятая

Перевод с французского.

И. Лилеева. История великой души

Среди многочисленных книг, существующих в мире, есть книги особые. Их нелегко читать, они требуют абсолютного внимания, они сталкивают с важнейшими социальными и общественными проблемами, заставляют думать, решать сложные и трудные вопросы, а иногда вызывают и на своеобразный внутренний спор с автором. Подобные книги всегда щедро вознаграждают своего читателя, открывая перед ним мир высоких чувств и глубоких мыслей, раздвигая горизонты его интересов. К таким умным и требовательным книгам относится роман «Жан-Кристоф». Его автору, Ромену Роллану, было тридцать семь лет, когда он записал в дневнике: «Сегодня, 20 марта 1903 года, я окончательно начинаю писать «Жан-Кристофа».

Этой записи предшествовали трудные для Роллана годы поисков своего пути в искусстве, в литературе.

Ромен Роллан родился в 1866 году в Бургундии, в старинном городке Кламси. С ранней юности им владели две страсти - любовь к музыке и любовь к литературе.

Будучи студентом Парижской Нормальной школы (высшего педагогического заведения), Роллан решает вначале специализироваться по истории и теории музыки.

Двухлетнее пребывание в Италии, путешествие по Германии раскрывают перед ним огромные богатства, созданные творческим гением человека. Роллан защищает диссертацию по истории оперы, читает лекции по истории музыки в Нормальной школе, затем в Сорбонне.

Но его все больше и больше влечет к себе литература, как искусство, способное наиболее полно и глубоко отразить жизнь народа.

Рубеж XIX и XX веков, когда Роллан начинает свою литературную деятельность, был временем, когда буржуазная Франция все более откровенно и цинично обнажала свою сущность «республики без республиканцев». Собирала силы реакция, поднимали голову монархические круги, генерал Буланже пытался установить в стране военную диктатуру. Правительства радикалов послушно выполняли волю финансовой олигархии. Нашумевшая панамская афера раскрыла потрясающие факты политической коррупции, всеобщей продажности. Дело Дрейфуса всколыхнуло общественное мнение Франции, обнажив все усиливающееся влияние милитаристских кругов. Страну потрясали социальные битвы, беспрестанно вспыхивали стачки рабочих. Роллан пытается разобраться в этих сложных явлениях современности. Он понимал далеко не все, но он знал одно - он на стороне демократических сил. Не мог он пройти в те годы и мимо социалистических идей, которые играли все большую роль в общественной жизни страны. Роллан верил, что социалистические идеалы смогут обновить искусство. Его сближение с социализмом в то время было весьма поверхностным. Он сам называл себя «социалистом по интуиции», «социалистом чувства». Но очень знаменательна позиция молодого писателя, его стремление быть в гуще жизни времени, его демократические симпатии.

Уже тогда, в 90-е годы, Роллан смело и решительно выступает против декадентского искусства, враждебного и равнодушного к людям. «Я задыхался от пошлого запаха продажности, от бесплодного умственного разврата, бессилия и неискренности, отсутствия настоящей, глубокой человечности» .

Он был верен мудрому уроку, полученному им в юности от Льва Николаевича Толстого. В 1887 году, будучи еще студентом, Роллан обратился с письмом к великому писателю, спрашивая его о цели и назначении искусства. «Только от Вас я могу ждать ответа, ибо только Вы поставили вопросы, которые преследуют меня». Толстой в своем ответе «дорогому брату» подчеркнул, что лишь любовь к народу может помочь художнику создать настоящие произведения, что только в служении правде и народу путь подлинного искусства.

В разгар всеобщего увлечения декадентством Роллан мечтает о героическом искусстве, которое будило бы в людях лучшие чувства, обогащало их жизнь, звало на подвиг, помогало бы противостоять удушливой атмосфере Третьей республики.

Искусство должно стать «школой героизма» - провозглашает молодой писатель, но… его мало кто слышит. Имя Роллана еще не известно, его почти не печатают, и все же в 90-е годы он начинает свой творческий подвиг, утверждая высокий героический идеал. Свое художественное credo он провозглашает в 1903 году в предисловии к книге «Жизнь Бетховена»: «Вокруг нас душный, спертый воздух. Дряхлая Европа впадает в спячку в этой гнетущей, затхлой атмосфере… Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна! Впустим вольный воздух! Пусть нас овеет дыханием героев!»

Утверждение героического начала в искусстве определяет звучание всего творчества Роллана, определяет его особое, высокое место во всей литературе XX века.

Роллан в 90-е годы еще не знал, кто должен стать носителем его героических идеалов, с какими общественными силами связан его герой. Он мечтал создать в искусстве мир великих людей, который стал бы обвинением современной буржуазной пошлости и продажности, который противостоял бы оскудению и унижению человека. Он начинает с драматургии. Он ищет своих героев в прошлом. Обращаясь к истории, он создает два цикла драм: «Трагедии веры» и «Драмы революции». Драмы революции были созданы Ролланом как народная героическая эпопея Франции из истории революции XVIII века.

Роллан искал героев среди гениальных творцов, великих нравственной силой. Так возникает его цикл «Героические жизни»: «Жизнь Бетховена» (1903), «Жизнь Микеланджело» (1906), «Жизнь Толстого» (1911).

Для творческого развития писателя особое значение имела книга «Жизнь Бетховена» - первая из его книг о великом немецком композиторе и гражданине. Бетховен - любимый герой Роллана, и на протяжении всей жизни он будет для писателя высшим примером героизма, идеалом человека, воплотившего победу духа над всеми жизненными невзгодами. Ни бедность, ни одиночество, ни глухота, ни равнодушие окружающих - ничто не могло сломить Бетховена. Преодолевая несчастья и страдания, он прославляет радость борьбы и создает в конце своей жизни «Девятую симфонию», завершающуюся торжествующей одой «К радости». Слова Бетховена: «Через страдание к радости» - стали девизом жизни и творчества Роллана. Изнеженной, болезненной литературе декаданса он смело противопоставил образ бунтаря.

«Жизнь Бетховена» - не просто музыковедческая работа, а страстное утверждение величия и героизма человека-творца.

Для Роллана в те годы героизм заключался не столько в конкретных поступках и действиях человека, сколько в его верности своим высоким и благородным принципам, в умении мужественно преодолевать страдания, в способности сохранить и не предать свой духовный мир. «Я называю героями, - писал он, - не тех, кто побеждал мыслью или силой. Я называю героем лишь того, кто был велик сердцем» . Это абстрактное понимание героизма лишь как величия человеческого духа лежит в основе образа Бетховена, созданного Ролланом. «Жизнь Бетховена» принесла писателю первый литературный успех.

В многолетних поисках нового героя созревал и оформлялся замысел «Жан-Кристофа». Впервые мысль о создании книги о бунтаре и творце возникла у Роллана весной 1890 года, когда он жил в Риме. Как-то мартовским теплым вечером поднялся он на Яникульский холм полюбоваться красотой города и окрестной Кампаньи. В вечерних сумерках терялись и расплывались знакомые очертания города. Роллан отдался своим мыслям, литературным планам. Позже он вспоминал: «Я перестал ощущать окружающее, не чувствовал времени… Я увидел вдали свою землю, свои замыслы, самого себя… На этом самом месте зародился «Жан-Кристоф». Конечно, его образ был еще неясен, но в зародыше он возник еще тогда… Независимый творец, он видел и судил нынешнюю Европу глазами нового Бетховена» . Роллан не раз отмечал, что если бы он не открыл для себя героев, подобных Бетховену, он не отважился бы на создание эпопеи о Жан-Кристофе. Роллан рассматривал цикл «Героические жизни» как своеобразную подготовительную работу к воплощению образа современного героя, ибо писатель ясно понимал, что только современный герой может ответить на вопросы современности, волноваться ее проблемами, жить ее надеждами. Он долго готовился к решению этой особо важной для него творческой задачи - создать современную героику. Роллан долго обдумывал и вынашивал образ Жан-Кристофа. «Я его не писал… Он складывался в глубине моих ночей и дней, хотя я еще не прикасался к чернильнице» . Непосредственной же работе над романом писатель отдал около десяти лет. Он писал огромный, подобно медленно текущей реке, роман, не надеясь на признание читателей, не думая об успехе. Он создавал эту книгу, потому что не мог ее не писать, так как она вобрала в себя весь мир его идеалов, надежд и стремлений, его раздумья, открытия и разочарования, всю его ненависть и всю его любовь: книга эта стала для него «символом веры», он вложил в нее все свое понимание жизни. Роллан придавал своему роману большое общественное значение, он хотел, чтобы его книга «в период морального и социального разложения Франции пробудила дремлющий под пеплом духовный огонь» .

Ромен Роллан ЖАН-КРИСТОФ Том I

Ромен Роллан

Роман Ромена Роллана «Жан-Кристоф» вобрал в себя политическую и общественную жизнь, развитие культуры, искусства Европы между франко-прусской войной 1870 года и началом первой мировой войны 1914 года.

Все десять книг романа объединены образом Жан-Кристофа, героя «с чистыми глазами и сердцем». Жан-Кристоф - герой бетховенского плана, то есть человек такого же духовного героизма, бунтарского духа, врожденного демократизма, что и гениальный немецкий композитор.

Свободным душам всех народов, которые страдают, борются и победят.

Для этого издания «Жан-Кристофа», в котором дана его окончательная редакция, мы приняли новое деление, иное, чем в десятитомном издании. Там десять книг романа были разбиты на три части:

Жан-Кристоф: 1. Заря; 2. Утро; 3. Отрочество; 4. Бунт.

Жан-Кристоф в Париже: 1. Ярмарка на площади; 2. Антуанетта; 3. В доме.

Конец пути: 1. Подруги; 2. Неопалимая купина; 3. Грядущий день.

В отличие от прежнего построения мы следуем не фактам, а чувствам, не логическим и в известной мере внешним признакам, а признакам художественным, внутренне обоснованным, в силу чего мы и объединяем книги, близкие по атмосфере и звучанию.

Таким образом, произведение в целом предстает как четырехчастная симфония:

Первый том («Заря», «Утро», «Отрочество») охватывает юные годы Кристофа - пробуждение его чувств и сердца в родительском гнезде, в узких пределах «малой родины» - и ставит Кристофа перед лицом испытаний, из которых он выходит истерзанный, но зато перед ним открывается, как бы во внезапном озарении, его предназначение и удел - удел человека, мужественного в страданиях и в борьбе.

Второй том («Бунт», «Ярмарка на площади») - единая по своему замыслу история бунта, ристалище, на котором юный Зигфрид, простодушный, нетерпимый и необузданный, вступает в схватку с ложью, разъедающей как общество, так и искусство того времени, и, подобно Дон Кихоту, разившему своим копьем погонщиков мулов, алькальдов и ветряные мельницы, он разит все и всяческие Ярмарки на площади - в Германии и во Франции.

Третий том («Антуанетта», «В доме», «Подруги»), овеянный атмосферой нежности и душевной сосредоточенности, служит контрастом к предыдущей части с ее исступленным восторгом и ненавистью и звучит как элегическая песнь во славу Дружбы и чистой Любви.

И, наконец, четвертый том («Неопалимая купина», «Грядущий день») есть, по сути, великое Испытание в середине жизненного пути, картина разбушевавшихся Сомнений и опустошительных страстей, душевных бурь, которые угрожают снести все и разрешаются безмятежно ясным финалом при первом блеске невиданной Зари.

Эпиграфом к каждой книге романа, впервые напечатанного в журнале «Двухнедельные тетради» (февраль 1904 - октябрь 1912 гг.), служила надпись, которую обычно высекали на постаменте статуи святого Христофора, стоящей в нефе готических соборов:

Chrislofori faciem die quacumque tueris,

Ilia nempe die non morte mala morieris.

Испытания выпали на долю всех; автор не обманулся в своих надеждах, как о том свидетельствуют отклики со всех концов мира. Автор и сейчас выражает все ту же надежду. Ныне, когда разразились новые бури, которым еще предстоит греметь и греметь, пусть Кристоф тем более остается другом, сильным и верным, способным вдохнуть радость жизни и любви, - вопреки всему.

Ромен Роллан.

КНИГА ПЕРВАЯ «ЗАРЯ»

Часть первая

Dianzi, nell"alba che precede al giorno,

Quando l"anima tua dentro dormia…

[Когда заря была уже светла,

А ты дремал душой… (итал.) . -

Данте, «Божественная комедия», «Чистилище», песнь IX]

Come, quandeo i vapori umidi e spessi

A diradar cominciansi, la spera

Del sol debilemente entra per essi…

Глухо доносится шум реки, протекающей возле дома. Дождь стучит в окна - сегодня он льет с самого утра. По запотевшему надтреснутому стеклу ползут тяжелые капли. Тусклый, желтоватый свет дня угасает за окном. В комнате тепло и душно.

Новорожденный беспокойно зашевелился в колыбели. Старик еще на пороге снял свои деревянные башмаки, но половица все же хрустнула под его ногой, и ребенок начинает кряхтеть. Мать заботливо склоняется к нему со своей постели, и дедушка спешит ощупью зажечь лампу, чтобы ребенок, проснувшись, не испугался темноты. Маленькое пламя озаряет обветренное, красное лицо старого Жан-Мишеля, его щетинистую седую бороду, насупленные брови и живые, острые глаза. Он делает шаг к колыбели, шаркая по полу толстыми синими носками. От его плаща пахнет дождем. Луиза поднимает руку - не надо, чтобы он подходил близко! У нее очень светлые, почти белые волосы; осунувшееся кроткое лицо усыпано веснушками, полураскрытые бледные и пухлые губы робко улыбаются; она не отводит глаз от ребенка - а глаза у нее голубые, тоже очень светлые, словно выцветшие, с узкими, как две точки, зрачками, но исполненные бесконечной нежности…

Ребенок проснулся и начинает плакать. Мутный взгляд его блуждает. Как страшно! Тьма - и внезапно во тьме яркий, резкий свет лампы; странные, смутные образы осаждают едва отделившееся от хаоса сознание; еще объемлет его со всех сторон душная колышущаяся ночь; и вдруг в бездонном мраке, как слепящий сноп света, возникают не испытанные дотоле острые ощущения; боль вонзается в тело, плывут какие-то призраки, огромные лица склоняются над ним, чьи-то глаза сверлят его, впиваются в него - и нельзя понять, что это такое… У него нет даже сил кричать, он оцепенел от страха, глаза широко открыты, рот разинут, дыхание вырывается с хрипом. Вздутое припухшее личико морщится, складываясь в гримаски, жалкие и смешные… Кожа на лице и руках у него темная, почти багровая, в коричневых пятнах…

Господи! До чего безобразный! - с чувством проговорил старик, и, отойдя, поставил лампу на стол.

Луиза надулась, как девочка, которую разбранили. Жан-Мишель искоса поглядел на нее и засмеялся.

Не говорить же мне, что он красавец! Ты бы все равно не поверила. Ну, ничего, это ведь не твоя вина. Они, когда родятся, всегда такие.

Младенец вышел из оцепенения, в которое повергли его свет лампы и взгляд старика, и разразился криком. Быть может, он инстинктом угадал ласку в глазах матери и понял, что есть кому пожаловаться. Она простерла к нему руки.

Дайте его мне!

Старик, как всегда наставительно, сказал:

Нельзя уступать детям, как только они заплачут. Пускай себе кричит.

Все же он подошел и вынул ребенка из колыбели, бормоча себе под нос:

Ну и урод! Таких безобразных я еще не видывал!

Луиза схватила ребенка и укрыла его у себя на груди. Она всматривалась в него со смущенной и сияющей улыбкой.

Бедняжечка ты мой! - пролепетала она, застыдившись. - Какой ты некрасивый, ой, какой некрасивый! И как же я тебя люблю!

Жан-Мишель вернулся к очагу и с недовольным видом стал ворошить угли, но улыбка морщила его губы, противореча напускной суровости.

Ладно уж, - проговорил он. - Не горюй, он еще похорошеет. А если нет, так что за беда! От него только одно требуется - чтобы он вырос честным человеком.

Ребенок утих, прильнув к теплой материнской груди. Слышно было, как он сосет, захлебываясь от жадности. Жан-Мишель откинулся на стуле и повторил торжественно:

Честность - вот истинная красота!

Он помедлил, соображая, не следует ли развить эту мысль. Но слова не приходили, и после минутного молчания он сказал уже с сердитой ноткой в голосе:

А муж твой где? Как это вышло, что его в такой день нет дома?

Он, кажется, в театре, - робко ответила Луиза. - У них репетиция.

Театр закрыт. Я только что проходил мимо. Опять он тебе наврал.

Ах нет, не нападайте на него! Наверно, я сама спутала. Он, должно быть, на уроке.

Пора бы уже вернуться, - проворчал старик. И потом, понизив голос, словно стыдясь чего-то, спросил: - А он что… опять?

Нет, нет! Вовсе нет, отец, - торопливо проговорила Луиза.

Старик пристально посмотрел на нее, она отвела глаза.

Неправда, - сказал он. - Нечего меня обманывать.

Луиза тихо заплакала.

Господи боже мой! - воскликнул старик, ударяя ногой в подпечек.

Кочерга с шумом упала на пол. Мать и ребенок вздрогнули.

Не надо, - сказала Луиза. - Я вас прошу! А то он опять заплачет.

Ребенок, казалось, несколько секунд колебался, заплакать ему или продолжать свою трапезу. Но так как нельзя было делать то и другое сразу, он в конце концов снова принялся за еду.

Жан-Мишель продолжал уже тише, но еще с гневными раскатами в голосе:

Чем я согрешил, за что мне такая кара, что сын у меня пьяница! Стоило жить, как я жил всю жизнь, - всегда во всем себе отказывать!.. Ну, а ты-то, ты почему его не можешь удержать? Ведь это же, черт возьми, твоя обязанность! Что это за жена, у которой муж Никогда не сидит дома!

Луиза расплакалась еще сильнее.

Не браните меня, мало у меня и так горя! Я уже все дела...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→

Ромен Роллан

ЖАН-КРИСТОФ

Книги шестая - десятая

Перевод с французского.

Иллюстрации Франса Мазереля.

Книга шестая

АНТУАНЕТТА

Перевод Н. Касаткиной

МОЕЙ МАТЕРИ

Жанены принадлежали к числу тех старых французских семей, которые веками живут в одном и том же захолустном уголке и хранят чистоту рода от посторонних вторжений. Несмотря на перемены, происшедшие в обществе, таких семей во Франции больше, чем можно предположить. Они сами не сознают, какими глубокими корнями вросли в почву, от которой их может оторвать только сильная встряска. В этой их привязанности соображения рассудка не играют никакой роли, соображения выгоды - очень малую, а умиление перед исторической стариной свойственно лишь кучке просвещенных литераторов. Но всех, как самых невежественных, так и самых образованных, связывает одинаково неразрывными узами глубокое и могучее чувство, подсказывающее им, что они испокон веков - частица этой земли, живут ее жизнью, вдыхают ее воздух, слышат у своей груди биение ее сердца, как два существа, лежащие рядом на общем ложе, улавливают каждое ее содрогание, малейшие оттенки, которыми отличаются друг от друга часы суток, времена года, погожие и хмурые дни, голоса и молчание природы. При этом и местность может быть не из самых красивых, и живется там не очень легко, но к ней привязываешься тем крепче, чем проще, чем смиреннее там природа, чем ближе она к человеку и чем яснее говорит ему родным, задушевным языком.

Такой была провинция в самом сердце Франции, где обитали Жанены. Плоский болотистый край, старинный сонный городок, который со скукой глядится в мутную, застоявшуюся воду канала; а кругом - пашни, луга, ручейки, обширные леса, однообразные поля… Ни живописного вида, ни навевающего воспоминания памятника старины. Ничто здесь не привлекает. И все привязывает. В таком застое, в таком оцепенении есть скрытая сила. Впервые столкнувшись с ними, ум человеческий страдает и возмущается. Но кто из поколения в поколение жил под воздействием этой силы, тот уже не может стереть ее отпечаток: она вошла в его плоть и кровь; эта неподвижность, эта баюкающая скука, это однообразие полны для него чарующей прелести, в которой он не отдает себе отчета, которую даже отрицает, но любит и не забудет никогда.


Жанены жили здесь с незапамятных времен. Их род удалось проследить в архивах города и окрестностей вплоть до XVI века благодаря неизбежному двоюродному дедушке, который посвятил свою жизнь составлению родословной этих безвестных тружеников: крестьян, деревенских ремесленников, а позднее сельских писцов и нотариусов, в конце концов осевших в субпрефектуре округа, где Огюстен Жанен, отец нынешнего Жанена, преуспел в качестве банковского дельца; это был человек ловкий, по-крестьянски упорный и с хитрецой, в общем честный, но без чрезмерной щепетильности, неутомимый работник и прожигатель жизни; своим лукавым добродушием, прямотой и богатством он умудрился внушить к себе почтение и страх на десять лье в окружности. Приземистый, коренастый, кряжистый, с мясистым, красным, в оспинах лицом и быстрыми глазками, он в молодости слыл большим любителем слабого пола да и под старость не совсем утратил вкус к женщинам. Он любил вольные шутки, любил хорошо поесть. Стоило посмотреть на него за столом в обществе его сына Антуана и нескольких старых приятелей того же пошиба - мирового судьи, нотариуса, настоятеля собора (старик Жанен вел яростную кампанию против церкви, но охотно водил компанию со служителями церкви, если те были люди компанейские): все это были молодцы точно на подбор, как и подобало землякам Рабле. Гул стоял от забористых острот, от стука кулаками по столу, от раскатов хохота. Их безудержное веселье передавалось прислуге на кухне и соседям на улице.

Но однажды в знойный летний день старик Огюстен вздумал спуститься в погреб без пиджака, чтобы самому разлить вино по бутылкам, и схватил воспаление легких. В одни сутки убрался он в иной мир, в который не очень-то верил, напутствуемый надлежащими церковными таинствами, как и полагается провинциальному буржуа-вольнодумцу: в последнюю минуту он на все готов согласиться, лишь бы бабье к нему не приставало, тем более что самому-то ему наплевать… А кстати, кто знает…

Сын Антуан наследовал ему в делах. Это был веселый, румяный, низенький толстяк, бритый, с бакенбардами, очень подвижной, шумливый; говорил он быстро, глотая слова и отрывисто жестикулируя. Он не обладал коммерческими способностями отца, но не лишен был хозяйственной жилки. Впрочем, достаточно было спокойно продолжать начатое до него дело, чтобы оно шло своим ходом и процветало само по себе. В местных кругах Антуана считали дельным человеком, хотя, говоря по совести, роль его была самая незначительная; он способствовал преуспеянию предприятия только своей методичностью и усердием. В общем, он был человек в высшей степени почтенный и всюду пользовался заслуженным уважением. И в городке, и в окрестных деревнях он снискал себе прочную популярность приветливостью и простотой манер, кое-кому казавшихся чересчур панибратскими, развязными и грубоватыми. В деньгах он не был расточителен, но в чувствах - щедр непомерно. Он легко пускал слезу и при виде чужой беды так бурно выражал свое огорчение, что неизменно потрясал пострадавшего. Как и большинство обитателей городка, Антуан увлекался политикой. Он был до крайности умеренным республиканцем и при этом ярым либералом, патриотом и, по примеру отца, рьяным антиклерикалом. Он состоял в муниципальном совете, и для него вкупе с коллегами не было лучшего удовольствия, как насолить приходскому священнику или суровому проповеднику, приводившему в восторг местных дам. Кстати, не следует забывать, что антиклерикализм французских провинциальных городков по большей части бывает одним из видов домашней войны, замаскированной формой той глухой и жестокой борьбы между мужьями и женами, которая неизбежна почти в каждой семье.

Ромен Роллан
Жан-Кристоф (том 4)
КНИГА ДЕВЯТАЯ. НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА
Тверд я и крепок: я - алмаз;
Молотом не разбить меня,
Острым не расколоть резцом.
Стучи, стучи, стучи по мне
Все равно не убьешь.
Фениксу-птице подобен я,
Той, что и в смерти находит жизнь,
Той, что из пепла родится вновь.
Так бей же, бей же, бей меня
Все равно не умру.
(Баиф, "Ритмическая песенка",
положенная на музыку Жаком Модюи)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Сердце утихло. Примолкли ветры. Недвижим воздух...
Кристоф успокоился; мир водворился в нем. Он испытывал некоторую гордость от победы над собою. А втайне был опечален. Он дивился этой тишине. Страсти его уснули; он искренне верил, что они уже не проснутся.
Большая грубоватая его сила, не находя себе применения, бесцельно дремала. В глубине - тайная пустота, скрытое "к чему?", быть может, ощущение счастья, которым он не сумел завладеть. Ему уже не надо было бороться ни с самим собой, ни с другими. Даже работа не представляла теперь для него особых трудностей. Он пришел к концу некоего этапа и пожинал плоды прежних своих усилий. Он со слишком большой легкостью истощал открытую им музыкальную жилу; и в то время как публика, всегда запаздывающая, начинала понимать его прежние произведения и восхищалась ими, сам он уже охладевал к ним, еще не зная, куда пойдет дальше. В творчестве он наслаждался теперь ровным, однообразным счастьем. Искусство в эту пору его жизни было для него лишь прекрасным инструментом, которым он владел с мастерством виртуоза. К стыду своему, он чувствовал, что становится дилетантом.
"Для того, чтобы двигаться вперед в искусстве, - говорит Ибсен, - нужно нечто иное и нечто большее, чем природное дарование страсти, страдания, которые наполняют жизнь и дают ей смысл. Иначе не творишь, а пишешь книги".
Кристоф писал книги. Это было для него непривычно, Книги эти были прекрасны. Он предпочел бы, чтобы они были не так прекрасны, но зато живее. Этот атлет на отдыхе, не знающий, что делать со своими мускулами, зевая, как скучающий зверь, смотрел на предстоявшие ему долгие годы спокойной работы. И, с бродившей в нем старой закваской германского оптимизма, он охотно убеждал себя, что все к лучшему, думая, что таков, без сомнения, положенный ему предел: он обольщал себя мыслью, что покончил с бурями, что поборол их. Это не бог весть что. Но в конце концов управляешь только тем, что тебе дано, становишься только тем, чем суждено быть. Ему казалось, что он причалил к пристани.
Друзья не жили вместе. Когда Жаклина ушла, Кристоф подумал было, что Оливье опять переедет к нему. Но Оливье не в силах был решиться на это. Несмотря на потребность близости с Кристофом, он чувствовал невозможность вернуться к прежнему. После прожитых с Жаклиной лет ему казалось невыносимым, даже кощунственным ввести в интимную свою жизнь кого-нибудь другого, хотя бы этот другой любил его и был им любим больше, чем Жаклина, Рассудком этого не понять...
Кристоф с трудом постиг это Он настаивал, удивлялся, огорчался, негодовал... Наконец чутье, более тонкое в нем, чем ум, подсказало ему разгадку. Он внезапно умолк и нашел, что Оливье прав.
Но виделись они каждый день и никогда еще не были так близки; правда, в своих беседах они не обменивались самыми сокровенными мыслями. Да им и не нужно было этого. Они понимали друг друга без слов, благодатью, дарованной любящим сердцам.
Оба говорили мало один - поглощенный искусством, другой - своими воспоминаниями. Страдания Оливье Притуплялись, но он ничего не делал для этого, он почти упивался ими; в течение долгого времени это было единственным смыслом его существования. Он любил своего ребенка, но ребенок - крикливый младенец - не мог занимать большого места в его жизни. Иные мужчины - больше любовники, чем отцы. Бесполезно возмущаться этим. Природа не однообразна, и нелепо было бы предписывать всем одни и те же законы сердца. Никто не вправе жертвовать долгом во имя сердца. Но, исполняя свой долг, человек имеет право не быть счастливым. В своем ребенке Оливье больше всего любил женщину, плотью и кровью которой был этот ребенок.
До последнего времени он Мало уделял внимания страданиям других. Он был мыслителем, слишком замкнутым в самом себе человеком. Это был не эгоизм, а какая-то болезненная привычка жить в мечтах. Жаклина лишь увеличила окружавшую его пустоту; ее любовь провела между Оливье и другими людьми некий магический круг, который остался и после того, как любовь уже прошла. Да и потом, по своему темпераменту, Оливье был аристократом. Несмотря на чувствительное сердце, он с самого детства, в силу телесной и душевной хрупкости, инстинктивно сторонился толпы. Ее запах, ее мысли всегда отталкивали его.
Но все изменилось благодаря одному обыкновенному происшествию, свидетелем которого ему пришлось быть.
Он снял скромную квартирку в верхней части Монруж, неподалеку от Кристофа и Сесили. Квартал был демократический, дом населен мелкими рантье, чиновниками и рабочими семьями. В другое время Оливье страдал бы от этой среды, столь ему чуждой; но теперь ему было все равно, где жить, здесь ли, там ли; везде он был чужим. Он не знал, кто были его соседи, да и не хотел этого знать. Возвращаясь с работы (он устроился на службу в каком-то издательстве), он запирался у себя со своими воспоминаниями и выходил из дому только для того, чтобы повидать своего ребенка и Кристофа. Квартира не была для него домашним очагом: это была темная комната, наполненная образами прошлого; и чем темнее и оголеннее были стены, тем отчетливее выступали эти образы. Он едва замечал лица, с которыми встречался на лестнице. Однако, помимо его воли, некоторые из них запечатлевались в его памяти. Есть люди, которые хорошо видят лишь то, что прошло. Но в минувшем ничто уже не ускользает от них, мельчайшие подробности точно резцом врезаются в их сознание. Таким был Оливье, населенный тенями живых. Они всплывали в нем при каждом потрясении; и Оливье, никогда не знавший их дотоле, вдруг узнавал их, протягивал к ним руки, силился их схватить... Слишком поздно!..
Однажды, выходя из дому, он увидел у подъезда толпу, собравшуюся вокруг привратницы, которая громко о чем-то разглагольствовала. Он был так мало любопытен, что продолжал бы свой путь, не осведомившись, в чем дело, но привратница, жаждавшая завербовать лишнего слушателя, остановила его, спросив, знает ли он, что приключилось с беднягами Руссель. Оливье понятия не имел, кто такие "бедняги Руссель", и стал слушать ее с учтивым безразличием. Когда он узнал, что семья рабочих - отец, мать и пятеро детей - только что в этом доме покончили самоубийством от нищеты, он, как и все остальные, впился глазами в стену, продолжая слушать рассказчицу, которая без устали, вновь и вновь повторяла свое повествование. По мере того как она говорила, к Оливье возвращались воспоминания; он припоминал, что видел этих людей; он задал несколько вопросов. Да, он вспоминал их. Отец (он слышал его свистящее дыхание на лестнице) - рабочий-пекарь с испитым лицом, из которого вся кровь точно высосана была жаром печи, со впалыми небритыми щеками; в начале зимы у него было воспаление легких, он вышел на работу, еще не оправившись от болезни; она вспыхнула вновь, и последние три недели он был без работы и без сил. Мать, постоянно беременная, разбитая ревматизмом, надрывалась, работая в нескольких домах поденщицей, целыми днями бегала по городу, домогаясь у попечительств скудного пособия, которое все никак не выдавали. Дети у них появлялись непрерывной чередой: старшей девочке было одиннадцать, мальчику семь, девочке три года, - не говоря уже о двух, умерших в младенчестве; и в довершение всего - близнецы, которые выбрали для своего появления на свет весьма удачный момент: они родились в прошлом месяце.
- В день их рождения, - рассказывала соседка, - старшая из пятерки, одиннадцатилетняя Жюстина - бедная девочка! - расплакалась и все спрашивала, как же она будет таскать двоих сразу...
Глазам Оливье тотчас же представилась эта девочка - большой лоб, бесцветные, гладко зачесанные назад волосы, мутно-серые, навыкате глаза. Он всегда встречал ее то с провизией, то с младшей сестренкой на руках; а иногда она вела за руку семилетнего брата, худенького, хилого мальчика с миловидным личиком. Когда они сталкивались на лестнице, Оливье со свойственной ему рассеянной вежливостью произносил:
- Виноват, мадемуазель.
Она ничего не отвечала; она проходила мимо - торопливо, почти не сторонясь, но его учтивость втайне доставляла ей удовольствие. Накануне, под вечер, часов в шесть, спускаясь по лестнице, он встретил ее в последний раз: она тащила наверх ведро с древесным углем. Ноша казалась очень тяжелой. Но ведь дети из простого народа привычны к этому. Оливье поклонился, по обыкновению не взглянув на нее. Спустившись на несколько ступенек и машинально подняв голову, он увидел склоненное над перилами маленькое искаженное страдальческой гримасой личико и глаза, следившие за тем, как он спускался. Она тотчас пошла дальше наверх. Знала ли она, что ждет ее там? Оливье не сомневался в этом, и его преследовала мысль о ребенке, тащившем в своем слишком тяжелом ведре смерть - избавление... Несчастные дети, для которых не быть означало не страдать! Он не мог продолжать прогулку. Он вернулся к себе. Но знать, что там, рядом, эти мертвецы... Всего лишь несколько стенок отделяло его от них... И подумать только, что он жил бок о бок с такими страданиями!
Он отправился к Кристофу. Сердце у него сжималось; он думал, что чудовищно с его стороны предаваться пустым любовным сожалениям, в то время как столько людей терзаются муками в тысячу раз более жестокими, - ведь можно было бы их спасти. Он был глубоко потрясен; волнение его сразу передалось Кристофу. Тот, в свою очередь, разволновался. Выслушав рассказ Оливье, он разорвал только что написанную им страницу, обозвав себя эгоистом, забавляющимся детскими игрушками... Но потом он собрал оставшиеся клочья. Он слишком был захвачен музыкой: и чутье подсказывало ему, что оттого, что одним произведением искусства станет меньше, в мире не станет одним счастливцем больше. Для него эта трагедия нищеты не представляла ничего нового: с детства он привык ходить по краю таких бездн и не срываться вниз. Он сурово относился к самоубийству в эту пору своей жизни, чувствуя себя в расцвете сил и не постигая, как это, из-за каких бы то ни было страданий, можно отказаться от борьбы. Страданье и борьба - что может быть законнее? Это - стержень, хребет вселенной.
Через подобные же испытания прошел и Оливье, но никогда не мог примириться с ними - ни с теми, что выпадали на его долю, ни с теми, что выпадали на долю других. Его ужасала нищета, в которой зачахла милая его Антуанетта. Женившись на Жаклине и поддавшись разнеживающему влиянию богатства и любви, он легко отстранил от себя воспоминание о тех грустных годах, когда сестра его и он сам выбивались из сил, отвоевывая день за днем право на существование и не зная, удастся ли им это. Теперь, когда ему уже не надо было оберегать свой эгоистический любовный мирок, образы эти вновь всплывали перед ним. Вместо того чтобы бежать от страдания, он пустился в погоню за ним. Чтобы найти его, далеко ходить не понадобилось. В том душевном состоянии, в котором пребывал Оливье, он видел страдание всюду. Оно наполняло весь мир. Мир - эту огромную больницу... О муки агонии! Пытки раненой, трепещущей, заживо гниющей плоти! Безмолвные страдания сердец, снедаемых горем! Дети, лишенные ласки, девушки, лишенные надежды, женщины, соблазненные и обманутые, мужчины, разуверившиеся в дружбе, в любви и в вере, - скорбное шествие несчастных, пришибленных жизнью людей!.. Но самое ужасное - не нищета, не болезнь, а людская жестокость. Не успел Оливье приподнять люк, закрывающий земной ад, как до него донесся ропот всех угнетенных - эксплуатируемых пролетариев, преследуемых народов, залитой кровью Армении, задушенной Финляндии, четвертованной Польши, замученной России, Африки, отданной на растерзание волкам-европейцам, - вопли обездоленных всего рода человеческого. Оливье задыхался от этих стонов; он слышал их всюду, он не понимал, как могут люди думать о чем-нибудь другом. Он беспрерывно говорил об этом Кристофу. Кристоф, взволнованный, обрывал его:
- Замолчи! Не мешай мне работать.
А так как ему было трудно прийти в равновесие, то он раздражался, бранился:
- К черту! Весь день потерян! Вот чего ты добился!
Оливье извинялся.
- Не надо все время заглядывать в бездну, мой милый, - говорил Кристоф. - Так невозможно жить.
- Нужно протянуть руку тем, кто там, в бездне.
- Конечно. Но как? Не бросаться же туда самому? Ведь ты именно этого хочешь. Ты склонен теперь не видеть в жизни ничего, кроме горя. Господь с тобой! Пессимизм этот, несомненно, полон милосердия, но он расслабляет. Хочешь создавать счастье? Сначала сам будь счастлив!
- Счастлив? Разве это возможно, когда столько страданий вокруг? Счастье можно найти, лишь стараясь их облегчить.
- Пусть так. Но лезть в драку очертя голову не значит помогать несчастным. Одним плохим солдатом больше - что в этом толку! А искусством моим я могу утешать, разливать вокруг себя силу и радость. Знаешь ли ты, скольких несчастных поддерживала в их страданиях красота какой-нибудь крылатой песни? Каждому свое ремесло! Вот вы, французы, великодушные ветрогоны, вы всегда первыми выступаете против всех несправедливостей, будь то в Испании или в России, сами толком не зная, в чем дело За это я вас и люблю. Но неужели вы думаете, что хоть сколько-нибудь влияете на события? Вы безрассудно бросаетесь в бой и не достигаете ничего, а то и приносите вред... И заметь: никогда еще ваше искусство не было более пошлым, чем в наши дни, когда ваши художники воображают, что принимают участие в мировой борьбе. Смешно, что столько дилетантов и распутных фатов провозглашают себя апостолами! Куда лучше было бы, если б они угощали народ менее разбавленным вином. Мой долг прежде всего - хорошо делать то, что я делаю, писать для вас здоровую музыку, которая должна обогатить вашу кровь и насытить вас солнцем.
Чтобы озарять светом других, нужно носить солнце в себе. Оливье его недоставало. Как все лучшие люди наших дней, он был недостаточно силен, чтобы излучать силу в одиночку. Он мог бы это делать, лишь объединившись с другими. Но с кем объединиться? Человек свободной мысли и верующий в душе, он был отвергнут всеми политическими и религиозными партиями. Все они соперничали друг с другом в нетерпимости и ограниченности. Стоило им захватить власть, как они начинали злоупотреблять ею. Одни только угнетенные привлекали Оливье. В одном, по крайней мере, он разделял мнение Кристофа: прежде чем бороться с далекой, отвлеченной несправедливостью, необходимо бороться с несправедливостью, совершающейся вблизи, - с той, что нас окружает и за которую мы более или менее ответственны Слишком многие возмущаются злом, совершенным другими, не задумываясь над тем, которое совершают сами.
Сначала он принялся помогать бедным. Его приятельница г-жа Арно участвовала в каком-то благотворительном обществе. Оливье вступил в его члены. На первых порах ему не раз приходилось разочаровываться: не все вверенные его заботам бедняки достойны были участия; они слабо откликались на его сочувствие, относились к нему с недоверием, дичились его. Да к тому же человек интеллектуальный с трудом может удовлетвориться простой благотворительностью: она охватывает такую маленькую область в стране горя и действует почти всегда раздробленно, случайно, - она точно идет наугад и врачует раны по мере того, как их находит; вообще она слишком скромна и слишком тороплива, чтобы докапываться до корней зла. А от этой-то попытки и не мог отказаться ум Оливье.
Он взялся за изучение проблемы социальной нищеты. Недостатка в руководителях у него не было. В ту пору социальный вопрос был в моде. О нем говорилось в гостиных, в романах, в театре. Всякий считал себя в нем знатоком. Часть молодежи отдавала ему лучшие свои силы.
Каждому новому поколению необходимо какое-нибудь прекрасное безумство. Даже в самых эгоистичных молодых людях таится некий избыток жизни, некий запас энергии, которая рвется наружу, протестуя против бездействия. Они жаждут истратить ее на какую-нибудь деятельность или (что безопаснее) на разработку теории. Авиация или Революция. Спорт - упражнение для мускулов или для идей. Когда мы молоды, у нас есть потребность создать себе иллюзию, будто мы участвуем в великом движении человечества, будто мы обновляем мир. Чувства наши отзываются на все дуновения вселенной. Мы так свободны и так легки! Мы еще не обременены обузой семьи, у нас ничего нет, нам нечем рисковать. Мы очень щедры, когда можем отречься от того, чем еще не владеем. И к тому же так хорошо любить и ненавидеть и верить, что преображаешь мир своими мечтаниями, своим боевым кличем! Юноши - как сторожевые псы: они волнуются, прислушиваются и лают на ветер. Несправедливость, совершенная на другом конце света, приводит их в исступление...
Лай в ночи. С одной фермы на другую, среди лесных чащ, шла беспрерывная перекличка. Ночь была бурная. Нелегко было спать в то время! Ветер разносил по воздуху отклик стольких несправедливостей!.. Несправедливость неисчислима: исправляя одну, рискуешь совершить другую. Что такое несправедливость? Для одного - это позорный мир, растерзанное отечество. Для другого - война. Для одного - попранное прошлое, изгнанный государь; для другого - ограбленная церковь; для третьего - задушенное будущее, опасность, угрожающая свободе. Для народа - неравенство, а для избранников - равенство. Существует столько разнородных несправедливостей, что каждая эпоха выбирает себе свою - ту, с которой она борется, и ту, которую поощряет.
В то время главные усилия мира были направлены на борьбу с несправедливостями социальными - и не вольно способствовали подготовке новых несправедливостей.
Несомненно, несправедливости эти были тяжкие и бросались в глаза, особенно с тех пор, как рабочий класс, чья численность и мощь все возрастали, сделался одним из важнейших двигателей государства. Но, вопреки шумным уверениям его трибунов и глашатаев, положение этого класса было не хуже, а лучше, чем в прошлом; и перемена состояла не в том, что он стал меньше страдать, а в том, что он окреп. Окреп же он именно благодаря силе враждебного ему капитала, благодаря непреложному закону развития экономики и промышленности, который сплотил рабочих в мощные, готовые к бою армии и с помощью механизации вложил в руки оружие, сделав из каждого подмастерья мастера, управляющего светом, молнией, мировой энергией. От этой огромной массы первобытных сил, которую вожди с недавних пор старались организовать, шел жар пылающего костра, струились электрические волны, пробегавшие по организму человеческого общества.
Не справедливостью своей, не новизной и яркостью идей волновала проблема защиты народа буржуазную интеллигенцию, как ни хотелось ей в это верить, а своею жизненностью...
Справедливость? Множество других справедливостей было попрано в мире, однако мир и не думал тревожиться. Идеи? Обрывки истин, подобранные наугад, приноровленные к мерке одного класса в ущерб остальным. Credo нелепые, как вообще все credo - божественное право королей, непогрешимость пап, царство пролетариата, всеобщее избирательное право, равенство людей все одинаково нелепые, если рассматривать лишь идейную их ценность, а не силу, их оживляющую. Пусть они посредственны, что из этого? Идеи завоевывают мир не как идеи, а как живые силы. Они захватывают людей не интеллектуальным содержанием, а жизненным сиянием, излучаемым ими в иные моменты истории. От них точно идет какой-то звериный запах - самое грубое обоняние чует его. Прекраснейшая идея не оказывает никакого воздействия до того дня, пока не становится вдруг заразительной, - не в силу своих достоинств, а благодаря тем общественным кругам, которые ее воплощают и вливают в нее свою кровь. Тогда это засохшее растение, эта роза Иерихона вдруг расцветает, разрастается, наполняет воздух своим буйным благоуханием. Идеи, эти сверкающие знамена, с которыми рабочий класс шел на приступ твердынь буржуазии, зародились в мозгу буржуазных мечтателей. Пока они пребывали в буржуазных книгах, они были как бы мертвыми: музейные диковинки, выставленные в витринах, спеленутые мумии, на которые никто не смотрит. Но народ, едва завладев ими, сделал их народными, сообщил им лихорадочное биение жизни, исказившее и в то же время одушевившее их, вдохнул в эти отвлеченные истины свои пламенные надежды - знойный ветер Гиджры. Они стали передаваться от одного к другому. Они увлекали всех, и никто не знал, кем и как они занесены. Личности здесь роли не играли. Эпидемия идей быстро распространялась, и бывало иногда, что люди ограниченные заражали людей выдающихся. Каждый, сам того не сознавая, был очагом заразы.
Такие явления заразы, овладевающей умами, свойственны всем временам и всем странам; они наблюдаются даже в государствах, где у власти стоит аристократия и где стараются удержаться обособленные касты. Но нигде не вспыхивают они так молниеносно, как в демократиях, где не сохранилось никакого санитарного кордона между избранниками и толпою. Толпа заражается мгновенно. Вопреки своему разуму и гордости она не может противостоять заразе, ибо толпа куда слабее, чем она думает. Разум - это островок, который подтачивают, размывают и затопляют человеческие приливы. Он вновь показывается над водой, лишь когда прилив отхлынет. Иные восторгаются самоотверженностью французских аристократов, отрекшихся в ночь на 4 августа от своих прав. Однако самое замечательное здесь то, что они не могли поступить иначе. Наверное, многие из них, вернувшись в свои особняки, подумали: "Что я наделал? Я был пьян..." Великолепное опьянение! Хвала доброму вину и винограднику, его дающему! Лоза, опьянившая своим соком аристократов старой Франции, не ими была посажена. Но вино перебродило, оставалось только его пить. Кто пил его, тот безумствовал. Даже у тех, кто не пил, кружилась голова лишь оттого, что они мимоходом вдохнули запах брожения. О сбор винограда Революции!.. От вина 1789 года в фамильных погребах осталось теперь всего несколько выдохшихся бутылок, но дети наших внуков вспомнят, что от этого вина их прадеды хмелели.
Более терпким, но не менее крепким было вино, одурманивавшее буржуазную молодежь поколения Оливье. Эти молодые люди принесли свой класс на алтарь нового бога, Deo ignoto [неведомого бога (лат.)] - народа.
Не все они, разумеется, были одинаково искренни. Многие просто пользовались случаем выделиться из своего класса, делая вид, что презирают его. Для большинства это было умственной забавой, ораторским увлечением, которое они не принимали всерьез. Приятно думать, что веришь в какое-нибудь дело, что сражаешься, будешь сражаться или, скажем, мог бы сразиться за него. Не худо даже вообразить, что при этом ты чем-то рискуешь. Чисто театральные переживания.
Они весьма невинны, когда отдаешься им бесхитростно, не примешивая сюда корыстных интересов. Иные, более осмотрительные, действовали только наверняка; народное движение являлось для них средством достижения своих целей. Подобно норманнским пиратам, они пользовались приливом, чтобы ввести свои корабли в глубь страны: они старались подальше проникнуть в устья больших рек и остаться в завоеванных городах после того, как море отхлынет. Фарватер был узок, волна капризна; требовалась немалая ловкость. Но два или три поколения демагогов создали породу корсаров, изощренных в своем ремесле. Они смело плыли вперед, даже не оглядываясь на тех, кто шел ко дну.
Эти мерзавцы встречаются во всех партиях; слава богу, ни одна за них не отвечает. Но отвращение, внушаемое этими авантюристами людям искренним и убежденным, заставило многих разочароваться в своем классе. Оливье встречался с богатыми и образованными молодыми людьми из буржуазного общества, которые сознавали упадок буржуазии и собственную свою бесполезность. Он, пожалуй, был даже слишком склонен им сочувствовать. Уверовав сначала в обновление народа через посредство избранников, основав ряд народных университетов и истратив на них много денег и времени, они убедились в своей полной неудаче: надежды их были чрезмерны, таково же было и их уныние. Народ либо не пришел на их зов, либо сбежал. Когда он приходил, то толковал все вкривь и вкось и воспринимал от буржуазной культуры только ее пороки. К тому же немало паршивых овец втерлось в ряды буржуазных апостолов и подорвало к ним доверие, эксплуатируя одновременно и народ и буржуазию. Тогда людям искренним начало казаться, что буржуазия обречена, что она может лишь заразить народ и что народ должен любой ценой освободиться от нее и один идти своим путем. Таким образом, им ничего другого не оставалось, как провозгласить движение, которое должно было начаться без них и против них. Иные находили в служении народу радость отречения, братского сочувствия, глубокую и бескорыстную радость, питающуюся жертвенностью. Любить, отдавать себя! Юность так богата собственным богатством, что может обойтись без ответных даров: ей не страшно остаться ни с чем. Другие находили усладу в рассуждениях, в неумолимой логике; они жертвовали собой не во имя людей, а во имя идеи. Это были самые бесстрашные. Они испытывали какое-то гордое наслаждение, приходя к логическому выводу о роковом конце, уготованном их классу. Увидеть свои предсказания опровергнутыми было бы им тягостнее, чем оказаться раздавленными насмерть. В своем умственном опьянении они кричали тем, кто был снаружи: "Сильней! Бейте сильней! Пусть от нас ничего не останется!" Они стали теоретиками насилия.

В маленьком немецком городке на берегу Рейна в семье музыкантов Крафтов рождается ребёнок. Первое, ещё неясное восприятие окружающего мира, тепло материнских рук, ласковое звучание голоса, ощущение света, темноты, тысячи разных звуков... Звон весенней капели, гудение колоколов, пение птиц - все восхищает маленького Кристофа. Он слышит музыку всюду, так как для истинного музыканта «все сущее есть музыка - нужно только её услышать». Незаметно для себя мальчик, играя, придумывает собственные мелодии. Дедушка Кристофа записывает и обрабатывает его сочинения. И вот уже готова нотная тетрадь «Утехи детства» с посвящением его высочеству герцогу. Так в семь лет Кристоф становится придворным музыкантом и начинает зарабатывать свои первые деньги за выступления.

Не все гладко в жизни Кристофа. Отец пропивает большую часть семейных денег. Мать вынуждена подрабатывать кухаркой в богатых домах. В семье трое детей, Кристоф - старший. Он уже успел столкнуться с несправедливостью, когда понял, что они бедны, а богатые презирают и смеются над их необразованностью и невоспитанностью. В одиннадцать лет, чтобы помочь родным, мальчик начинает играть второй скрипкой в оркестре, где играют его отец и дед, даёт уроки избалованным богатым девицам, продолжает выступать на герцогских концертах, У него нет друзей, дома он видит очень мало тепла и сочувствия и поэтому постепенно превращается в замкнутого гордого подростка, никак не желающего становиться «маленьким бюргером, честным немчиком». Единственным утешением мальчика являются беседы с дедушкой и дядей Готфридом, бродячим торговцем, иногда навещающим сестру, мать Кристофа. Именно дедушка первым заметил у Кристофа музыкальный дар и поддержал его, а дядя открыл мальчику истину, что «музыка должна быть скромной и Правдивой» и выражать «настоящие, а не поддельные чувства». Но дедушка умирает, а дядя навещает их редко, и Кристоф ужасно одинок.

Семья на грани нищеты. Отец пропивает последние сбережения, В отчаянии Кристоф с матерью вынуждены просить герцога, чтобы деньги, заработанные отцом, отдавали сыну. Однако вскоре и эти средства иссякают: вечно пьяный отец отвратительно ведёт себя даже во время концертов, и герцог отказывает ему от места. Кристоф пишет на заказ музыку к официальным дворцовым празднествам. «Сам источник его жизни и радости отравлен». Но в глубине души он надеется на победу, мечтает о великом будущем, о счастье, дружбе и любви.

Пока же его мечтам сбыться не суждено. Познакомившись с Отто Динером, Кристофу кажется, что он наконец обрёл друга. Но благовоспитанность и осторожность Отто чужды вольнолюбивому, необузданному Кристофу, и они расстаются. Первое юношеское чувство тоже приносит Кристофу разочарование: он влюбляется в девушку из знатной семьи, но ему тут же указывают на разницу в их положении. Новый удар - умирает отец Кристофа. Семья вынуждена перебраться в жилище поскромнее. На новом месте Кристоф знакомится с Сабиной, молодой хозяйкой галантерейной лавки, и между ними возникает любовь. Неожиданная смерть Сабины оставляет в душе юноши глубокую рану. Он встречается со швеёй Адой, но та изменяет ему с его младшим братом. Кристоф снова остаётся один.

Он стоит на перепутье. Слова старого дяди Готфрида - «Главное, это не уставать желать и жить» - помогают Кристофу расправить крылья и словно сбросить «вчерашнюю, уже омертвевшую оболочку, в которой он задыхался, - свою прежнюю душу». Отныне он принадлежит только себе, «наконец он не добыча жизни, а хозяин ее!». В юноше просыпаются новые, неведомые силы. Все его прежние сочинения - это «тёплая водица, карикатурно-смешной вздор». Он недоволен не только собой, он слышит фальшивые ноты в произведениях столпов музыки. Излюбленные немецкие песни и песенки становятся для него «разливом пошлых нежностей, пошлых волнений, пошлой печали, пошлой поэзии...». Кристоф не скрывает обуревающих его чувств и во всеуслышание заявляет о них. Он пишет новую музыку, стремится «выразить живые страсти, создать живые образы», вкладывая в свои произведения «дикую и терпкую чувственность». «С великолепной дерзостью молодости» он полагает, что «надо все сделать заново и переделать». Но - полный провал. Люди не готовы воспринимать его новую, новаторскую музыку. Кристоф пишет статьи в местный журнал, где критикует всех и вся, и композиторов, и музыкантов. Таким образом он наживает себе множество врагов: герцог изгоняет его со службы; семьи, где он даёт уроки, отказывают ему; весь город отворачивается от него.

Кристоф задыхается в душной атмосфере провинциального бюргерского городка. Он знакомится с молодой французской актрисой, и её галльская живость, музыкальность и чувство юмора наводят его на мысль уехать во Францию, в Париж. Кристоф никак не может решиться оставить мать, однако случай решает за него. На деревенском празднике он ссорится с солдатами, ссора заканчивается общей дракой, троих солдат ранят. Кристоф вынужден бежать во Францию: в Германии против него возбуждается уголовное дело.

Париж встречает Кристофа неприветливо. Грязный, суетливый город, так не похожий на вылизанные, упорядоченные немецкие города. Знакомые из Германии отвернулись от музыканта. С трудом ему удаётся найти работу - частные уроки, обработка произведений известных композиторов для музыкального издательства. Постепенно Кристоф замечает, что французское общество ничуть не лучше немецкого. Все насквозь прогнило. Политика является предметом спекуляции ловких и наглых авантюристов. Лидеры различных партий, в том числе и социалистической, искусно прикрывают громкими фразами свои низкие, корыстные интересы. Пресса лжива и продажна. Создаются не произведения искусства, а фабрикуется товар в угоду извращённым вкусам пресытившихся буржуа. Больное, оторванное от народа, от реальной жизни искусство медленно умирает. Как и у себя на родине, в Париже Жан-Кристоф не просто наблюдает. Его живая, деятельная натура заставляет его во все вмешиваться, открыто выражать своё возмущение. Он насквозь видит окружающую его фальшь и бездарность. Кристоф бедствует, голодает, тяжело болеет, но не сдаётся. Не заботясь о том, услышат его музыку или нет, он увлечённо работает, создаёт симфоническую картину «Давид» на библейский сюжет, но публика освистывает её.

После болезни Кристоф внезапно ощущает себя обновлённым. Он начинает понимать неповторимое очарование Парижа, испытывает непреодолимую потребность найти француза, «которого мог бы полюбить ради своей любви к Франции».

Другом Кристофа становится Оливье Жанен, молодой поэт, уже давно издалека восхищавшийся музыкой Кристофа и им самим. Друзья вместе снимают квартиру. Трепетный и болезненный Оливье «прямо был создан для Кристофа». «Они обогащали друг друга. Каждый вносил свой вклад - то были моральные сокровища их народов». Под влиянием Оливье перед Кристофом внезапно открывается «несокрушимая гранитная глыба Франции». Дом, в котором живут друзья, как бы в миниатюре представляет различные социальные слои общества. Несмотря на объединяющую всех крышу, жильцы сторонятся друг друга из-за моральных и религиозных предубеждений. Кристоф своей музыкой, несокрушимым оптимизмом и искренним участием пробивает брешь в стене отчуждения, и столь непохожие между собой люди сближаются и начинают помогать друг другу.

Стараниями Оливье к Кристофу неожиданно приходит слава. Пресса восхваляет его, он становится модным композитором, светское общество распахивает перед ним свои двери. Кристоф охотно ходит на званые обеды, «чтобы пополнить запасы, которые поставляет ему жизнь, - коллекцию человеческих взглядов и жестов, оттенков голоса, словом, материал, - формы, звуки, краски, - необходимый художнику для его палитры». На одном из таких обедов его друг Оливье влюбляется в юную Жаклину Аанже. Кристоф так озабочен устройством счастья друга, что лично ходатайствует за влюблённых перед отцом Жаклины, хотя и понимает, что, женившись, Оливье уже не будет всецело принадлежать ему.

Действительно, Оливье отдаляется от Кристофа. Молодожёны уезжают в провинцию, где Оливье преподаёт в коллеже. Он поглощён семейным счастьем, ему не до Кристофа. Жаклина получает большое наследство, и супруги возвращаются в Париж. У них рождается сын, но былого взаимопонимания уже нет. Жаклина постепенно превращается в пустую светскую даму, швыряющую деньги направо и налево. У неё появляется любовник, ради которого она в конце концов бросает мужа и ребёнка. Оливье замыкается в своём горе. Он по-прежнему дружен с Кристофом, но не в силах жить с ним под одной крышей, как раньше. Передав мальчика на воспитание их общей знакомой, Оливье снимает квартиру неподалёку от сына и Кристофа.

Кристоф знакомится с рабочими-революционерами. Он не задумывается, «с ними он или против них». Ему нравится встречаться и спорить с этими людьми. «И в пылу спора случалось, что Кристоф, охваченный страстью, оказывался куда большим революционером, чем остальные». Его возмущает любая несправедливость, «страсти кружат ему голову». Первого мая он отправляется со своими новыми друзьями на демонстрацию и тащит с собой ещё не окрепшего после болезни Оливье. Толпа разделяет друзей. Кристоф бросается в драку с полицейскими и, защищаясь, пронзает одного из них его же собственной саблей. Опьянённый битвой, он «во все горло распевает революционную песню». Оливье, затоптанный толпой, погибает.

Кристоф вынужден бежать в Швейцарию. Он ожидает, что Оливье приедет к нему, но вместо этого получает письмо с известием о трагической гибели друга. Потрясённый, почти невменяемый, «словно раненый зверь», он добирается до городка, где живёт один из почитателей его таланта, доктор Браун. Кристоф запирается в предоставленной ему комнате, желая только одного - «быть похороненным вместе с другом». Музыка становится для него невыносимой.

Постепенно Кристоф возвращается к жизни: играет на рояле, а затем начинает писать музыку. Стараниями Брауна он находит учеников и даёт уроки. Между ним и женой доктора Анной вспыхивает любовь. И Кристоф, и Анна, женщина глубоко верующая, тяжело переживают свою страсть и измену другу и мужу. Не в силах разрубить этот узел, любовники пытаются покончить с собой. После неудачной попытки самоубийства Анна тяжело заболевает, а Кристоф бежит из города. Он укрывается в горах на уединённой ферме, где переживает тяжелейший душевный кризис. Он жаждет творить, но не может, отчего чувствует себя на грани безумия. Выйдя из этого испытания постаревшим на десять лет, Кристоф ощущает себя умиротворённым. Он «отошёл от себя и приблизился к Богу».

Кристоф побеждает. Его творчество получает признание. Он создаёт новые произведения, «сплетения неведомых гармоний, вереницы головокружительных аккордов». Лишь немногим доступны последние дерзкие творения Кристофа, славой своей он обязан более ранним произведениям. Ощущение того, что его никто не понимает, усиливает одиночество Кристофа.

Кристоф встречается с Грацией. Когда-то, будучи совсем юной девушкой, Грация брала у Кристофа уроки музыки и полюбила его. Спокойная, светлая любовь Грации пробуждает в душе Кристофа ответное чувство. Они становятся друзьями, мечтают пожениться. Сын Грации ревнует мать к музыканту и всеми силами старается помешать их счастью. Избалованный, болезненный мальчик симулирует нервные припадки и приступы кашля и в конце концов действительно серьёзно заболевает и умирает. Вслед за ним умирает и Грация, считающая себя виновницей смерти сына.

Потеряв любимую, Кристоф чувствует, как рвётся нить, соединяющая его с этой жизнью. И все же именно в это время он создаёт самые глубокие свои произведения, в том числе трагические баллады по мотивам испанских народных песен, среди которых «мрачная любовная погребальная песня, подобная зловещим вспышкам пламени». Также Кристоф хочет успеть соединить дочь ушедшей возлюбленной с сыном Оливье, в котором для Кристофа словно воскрес погибший друг. Молодые люди полюбили друг друга, и Кристоф старается устроить их свадьбу. Он уже давно нездоров, но скрывает это, не желая омрачать радостный для молодожёнов день.

Силы Кристофа убывают. Одинокий, умирающий Кристоф лежит в своей комнате и слышит невидимый оркестр, исполняющий гимн жизни. Он вспоминает своих ушедших друзей, возлюбленных, мать и готовится соединиться с ними. «Врата открываются... Вот аккорд, который я искал!.. Но разве это конец? Какие просторы впереди... Мы продолжим завтра...»