Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » И а бунин чистый понедельник читать. Чистый понедельник

И а бунин чистый понедельник читать. Чистый понедельник

Стр. 1 из 4

ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов - и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, - в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, - оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер - от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в “Прагу”, в “Эрмитаж”, в “Метрополь”, после обеда в театры, на концерты, а там к “Яру”, в “Стрельну”... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно - так же, как и говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, - совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании - и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.

Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: “Зачем?” Она пожала плечом: “А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история...” Жила она одна, - вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало “Лунной сонаты”, - только одно начало, - на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, - по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, - и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: “Спасибо за цветы...” Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги - Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, - и получал все то же “спасибо” и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. “Непонятно, почему, - говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, - но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату...” Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все-таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: “Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать”, - но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех...

Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже “неприлично красив”, как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. “Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то”, - сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать.

Вы ужасно болтливы и непоседливы, - говорила она, - дайте мне дочитать главу...

Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, - отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней.

Все так, - говорила она, - но все-таки помолчите немного, почитайте что-нибудь, покурите...

Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня!

Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить...

И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову:

Вы дочитали “Огненного ангела”?

Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать.

А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина?

Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.

Все-то вам не нравится!

Да, многое...

“Странная любовь!” - думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... “Странный город! - говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. - Василий Блаженный - и Спас-на-Бору, итальянские соборы - и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах...”

Они позна-ко-ми-лись в декабре, случайно. Он, попав на лекцию Андрея Белого, так вертелся и хохотал, что она, случайно оказав-шаяся в кресле рядом и сперва с неко-торым недо-уме-нием смот-ревшая на него, тоже рассме-я-лась. Теперь каждый вечер он ехал в её квар-тиру, снятую ею исклю-чи-тельно ради чудес-ного вида на храм Христа Спаси-теля, каждый вечер возил её обедать в шикарные ресто-раны, в театры, на концерты... Чем все это должно было кончиться он не знал и старался даже не думать: она раз и навсегда отвела разго-воры о будущем.

Она была зага-дочна и непо-нятна; отно-шения их были странны и неопре-де-ленны, и это держало его в посто-янном нераз-ре-ша-ю-щемся напря-жении, в мучи-тельном ожидании. И все же, каким счастьем был каждый час, прове-денный рядом с ней...

В Москве она жила одна (вдовый отец её, просве-щенный человек знат-ного купе-че-ского рода жил на покое в Твери), зачем-то училась на курсах (ей нрави-лась история) и все разу-чи-вала медленное начало «Лунной сонаты», одно только начало... Он зада-ривал её цветами, шоко-ладом и ново-мод-ными книгами, получая на все это равно-душное и рассе-янное «Спасибо...». И похоже было, что ей ничто не нужно, хотя цветы все-таки пред-по-чи-тала любимые, книги прочи-ты-вала, шоколад съедала, обедала и ужинала с аппе-титом. Явной слабо-стью её была только хорошая одежда, дорогой мех...

Они оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресто-ранах и на концертах их прово-жали взгля-дами. Он, будучи родом из Пензен-ской губернии, был тогда красив южной, «итальян-ской» красотой и характер имел соот-вет-ству-ющий: живой, веселый, посто-янно готовый к счаст-ливой улыбке. А у нее красота была какая-то индий-ская, персид-ская, и насколько он был болтлив и непо-седлив, настолько она была молча-лива и задум-чива... Даже когда он вдруг целовал её жарко, поры-висто, она не проти-ви-лась, но все время молчала. А когда чувство-вала, что он не в силах владеть собой, спокойно отстра-ня-лась, уходила в спальню и одева-лась для очеред-ного выезда. «Нет, в жены я не гожусь!» — твер-дила она. «Там видно будет!» — думал он и никогда больше не заго-ва-ривал о браке.

Но иногда эта неполная близость каза-лась ему невы-но-симо мучи-тельной: «Нет, это не любовь!» — «Кто же знает, что такое любовь?» — отве-чала она. И опять весь вечер они гово-рили только о посто-роннем, и опять он радо-вался только тому, что просто рядом с Ней, слышит её голос, глядит на губы, которые целовал час тому назад... Какая мука! И какое счастье!

Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масле-ница. В прощеное воскре-сенье она оделась во все черное («Ведь завтра же чистый поне-дельник!») и пред-ло-жила ему поехать в Ново-де-вичий мона-стырь. Он удив-ленно смотрел на нее, а она расска-зы-вала про красоту и искрен-ность похорон расколь-ни-чьего архи-епи-скопа, про пение церков-ного хора, застав-ля-ющее трепе-тать сердце, про свои одинокие посе-щения кремлев-ских соборов... Потом они долго бродили по Ново-де-ви-чьему клад-бищу, посе-тили могилы Эртеля и Чехова, долго и бесплодно искали дом Грибо-едова, а не найдя его, отпра-ви-лись в трактир Егорова в Охотном ряду.

В трак-тире было тепло и полно толсто одетыми извоз-чи-ками. «Как хорошо, — сказала она. — И вот только в каких-нибудь северных мона-стырях оста-лась теперь эта Русь... Ох, уйду я куда-нибудь в мона-стырь, в какой-нибудь самый глухой!» И прочи-тала наизусть из древ-не-рус-ских сказаний: «...И вселил к жене его диавол лету-чего змея на блуд. И сей змей являлся ей в есте-стве чело-ве-че-ском, зело прекрасном...». И опять он смотрел с удив-ле-нием и беспо-кой-ством: что с ней нынче? Всё причуды?

На завтра она просила отвезти её на теат-ральный капустник, хотя и заме-тила, что нет ничего пошлее их. На капуст-нике она много курила и пристально смот-рела на актеров, крив-ляв-шихся под хохот публики. Один из них сначала с деланной мрачной жадно-стью смотрел на нее, потом, пьяно припав к руке, спра-вился о её спут-нике: «А что это за красавец? Нена-вижу»... В третьем часу ночи, выходя с капуст-ника, Она не то шутя, не то серьезно сказала: «Он был прав. Конечно, красив. „Змей в есте-стве чело-ве-че-ском, зело прекрасном...“». И в тот вечер против обык-но-вения попро-сила отпу-стить экипаж...

А в тихой ночной квар-тире сразу прошла в спальню, зашур-шала снима-емым платьем. Он подошел к дверям: она, только в одних лебя-жьих туфельках, стояла перед трюмо, расче-сывая чере-па-ховым гребнем черные волосы. «Вот все говорил, что я мало о нем думаю, — сказала она. — Нет, я думала...» ...А на рассвете он проснулся от её присталь-ного взгляда: «Нынче вечером я уезжаю в Тверь, — сказала она. — Надолго ли, один бог знает... Я все напишу, как только приеду. Прости, оставь меня теперь...»

Письмо, полу-ченное недели через две было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать, не пытаться искать и видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послу-шание, потом, может быть, решусь на постриг...» И он не искал, долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, опус-каясь все больше и больше. Потом стал поне-многу оправ-ляться — равно-душно, безна-дежно...

Прошло почти два года с того чистого поне-дель-ника... В такой же тихий вечер он вышел из дому, взял извоз-чика и поехал в Кремль. Долго стоял, не молясь, в темном Архан-гель-ском соборе, затем долго ездил, как тогда, по темным пере-улкам и все плакал, плакал...

На Ордынке оста-но-вился у ворот Марфо—Мари-ин-ской обители, в которой горестно и умиленно пел девичий хор. Дворник не хотел было пропус-кать, но за рубль, сокру-шенно вздохнув, пропу-стил. Тут из церкви пока-за-лись несомые на руках иконы, хоругви, потя-ну-лась белая вере-ница поющих мона-хинь, с огонь-ками свечек у лиц. Он внима-тельно смотрел на них, и вот одна из идущих посе-ре-дине вдруг подняла голову и устре-мила взгляд темных глаз в темноту, будто видя его. Что она могла видеть в темноте, как могла она почув-ство-вать Его присут-ствие? Он повер-нулся и тихо вышел из ворот.

Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов - и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, - в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды - оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер - от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в "Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", после обеда в театры, на концерты, а там к "Яру", в "Стрельну"... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно - так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения - совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании - и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.

Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: "Зачем?" Она пожала плечом: "А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история..." Жила она одна, - вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало "Лунной сонаты", только одно начало, - на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, - по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, - и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: "Спасибо за цветы..." Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги - Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, - и получал все то же "спасибо" и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. "Непонятно почему, - говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, - но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату..." Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все-таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: "Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать", - но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех...

Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже "неприлично красив", как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. "Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то", - сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать.

Вы ужасно болтливы и непоседливы, - говорила она, - дайте мне дочитать главу...

Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, - отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней.

Все так, - говорила она, - но все-таки помолчите немного, почитайте что-нибудь, покурите...

Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня!

Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить...

И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря, что придет в голову:

Вы дочитали "Огненного ангела"?

Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать.

А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина?

Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.

Все-то вам не нравится!

Да, многое...

"Странная любовь!" - думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... "Странный город! - говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. - Василий Блаженный - и Спас-на-Бору, итальянские соборы - и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах..."

Приезжая в сумерки, я иногда заставал ее на диване только в одном шелковом архалуке, отороченном соболем, - наследство моей астраханской бабушки, сказала она, - сидел возле нее в полутьме, не зажигая огня, и целовал ее руки, ноги, изумительное в своей гладкости тело... И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы - она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим:

Куда нынче? В "Метрополь", может быть?

И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке:

Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь...

Это меня не обезнадежило. "Там видно будет!" - сказал я себе в надежде на перемену ее решения со временем и больше не заговаривал о браке. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут - что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову:

Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя!

Она промолчала.

Да, все-таки это не любовь, не любовь...

Она ровно отозвалась из темноты:

Может быть. Кто же знает, что такое любовь?

Я, я знаю! - воскликнул я. - И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье!

Счастье, счастье... "Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь - надулось, а вытащишь - ничего нету".

Это что?

Это так Платон Каратаев говорил Пьеру.

Я махнул рукой:

Ах, бог с ней, с этой восточной мудростью!

И опять весь вечер говорил только о постороннем - о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из "Аиды", ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад, - да, целовал, говорил я себе, с восторженной благодарностью глядя на них, на темный пушок над ними, на гранатовый бархат платья, на скат плеч и овал грудей, обоняя какой-то слегка пряный запах ее волос, думая: "Москва, Астрахань, Персия, Индия!" В ресторанах за городом, к концу ужина, когда все шумней становилось кругом в табачном дыму, она, тоже куря и хмелея, вела меня иногда в отдельный кабинет, просила позвать цыган, и они входили нарочито шумно. развязно: впереди хора, с гитарой на голубой ленте через плечо, старый цыган в казакине с галунами, с сизой мордой утопленника, с голой, как чугунный шар, головой, за ним цыганка-запевало с низким лбом под дегтярной челкой... Она слушала песни с томной, странной усмешкой... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, на подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, все та же мука и все то же счастье... Ну что ж - все-таки счастье, великое счастье!

Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масленица. В прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках.

Все черное! - сказал я, входя, как всегда, радостно.

Глаза се были ласковы и тихи.

Ведь завтра уже чистый понедельник, - ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в черной лайковой перчатке. - "Господи владыко живота моего..." Хотите поехать в Новодевичий монастырь?

Я удивился, но поспешил сказать:

Что ж все кабаки да кабаки, - прибавила она. - Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище...

Я удивился еще больше:

На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?

Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб - дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым "воздухом", шитым крупной черной вязью - красота и ужас. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями...

Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии!

Это вы меня не знаете.

Не знал, что вы так религиозны.

Это не религиозность. Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы - да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь. - то один хор, то другой, - и все в унисон, и не по нотам, а по "крюкам". А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег... Да нет, вы этого не понимаете! Идем...

Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, - солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, - она вдруг обернулась, почувствовав это:

Правда, как вы меня любите! - сказала она с тихим недоумением, покачав головой.

Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом:

Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра!

Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.

Поездим еще немножко, - сказала она, - потом поедем есть последние блины к Егорову... Только не шибко, Федор, - правда?

Слушаю-с.

Где-то на Ордынке есть дом, где жил Грибоедов. Поедем его искать...

И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, - прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна...

Тут есть еще Марфо-Мариинская обитель, - сказала она.

Я засмеялся:

Опять в обитель?

Нет, это я так...

В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы богородицы троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, - я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты:

Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и богородица троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы - барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву.

Могу, могу! - отвечал я. - И давайте закажем обед силен!

Как это "силен"?

Это значит - сильный. Как же вы не знаете? "Рече Гюрги..."

Как хорошо! Гюрги!

Да, князь Юрий Долгорукий. "Рече Гюрги ко Святославу, князю Северскому: "Приди ко мне, брате, в Москову" и повеле устроить обед силен".

Как хорошо. И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь - вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Я прошлый год все ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский!

Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил:

Извините, господин, курить у нас нельзя...

И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой:

К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке...

И к наважке хересу, - прибавила она, радуя меня доброй разговорчивостью, которая не покидала ее весь вечер. И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах:

Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. "Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном..."

Я шутя сделал страшные глаза:

Ой, какой ужас!

Она, не слушая, продолжала:

Так испытывал ее бог. "Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние..."

И опять моя рассеянность сменилась удивлением и даже тревогой: что это с ней нынче?

И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани:

Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньте десяти. Завтра "капустник" Художественного театра.

Так что? - спросил я. - Вы хотите поехать на этот "капустник"?

Но вы же говорили, что не знаете ничего пошлее этих "капустников"!

И теперь не знаю. И все-таки хочу поехать.

Я мысленно покачал головой, - все причуды, московские причуды! - и бодро отозвался:

Ол райт!

В десять часов вечера на другой день, поднявшись в лифте к ее двери, я отворил дверь своим ключиком и не сразу вошел из темной прихожей: за ней было необычно светло, все было зажжено, - люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа под легким абажуром за изголовьем дивана, а пианино звучало началом "Лунной сонаты" - все повышаясь, звуча чем дальше, тем все томительнее, призывнее, в сомнамбулически-блаженной грусти. Я захлопнул дверь прихожей, - звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел - она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностыо обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки.

Вот если бы я была певица и пела на эстраде, - сказала она, глядя на мое растерянное лицо, - я бы отвечала на аплодисменты приветливой улыбкой и легкими поклонами вправо и влево, вверх и в партер, а сама бы незаметно, но заботливо отстраняла ногой шлейф, чтобы не наступить на него...

На "капустнике" она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, - оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов, поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом:

Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!

И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня:

А это что за красавец? Ненавижу.

Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка - и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность, поспешно пробормотал:

Дозвольте пригласить на полечку Транблан...

И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом:

Пойдем, пойдем поскорее

С тобой польку танцевать!

В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно:

Конечно, красив. Качалов правду сказал... "Змей в естестве человеческом, зело прекрасном..."

Дорогой молчала, клоня голову от светлой лунной метели, летевшей навстречу. Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, - "какой-то светящийся череп", - сказала она. На Спасской башне часы били три, - еще сказала:

Какой древний звук, что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву...

Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала:

Отпустите его...

Пораженный, - никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, - я растерянно сказал:

Федор, я вернусь пешком...

И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье... Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывая черепаховым гребнем черные нити длинных, висевших вдоль лица волос.

Вот все говорил, что я мало о нем думаю, - сказала она, бросив гребень на подзеркальник, и, откидывая волосы на спину, повернулась ко мне: - Нет, я думала...

На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза - она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря:

Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один бог знает...

И прижалась своей щекой к моей, - я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница.

Я все напишу, как только приеду. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала...

И легла на подушку.

Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом. Шел пешком по молодому липкому снегу, - метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло и снегом и из пекарен. Дошел до Иверской, внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку... Кто-то потрогал меня за плечо - я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез.

Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!

Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: "В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг... Пусть бог даст сил не отвечать мне - бесполезно длить и увеличивать нашу муку..."

Я исполнил ее просьбу. И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться - равнодушно, безнадежно... Прошло почти два года с того чистого понедельника...

В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, - стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, поехал по Грибоедовскому переулку - и все плакал, плакал...

На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почему-то захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще:

Нельзя, господин, нельзя!

Как нельзя? В церковь нельзя?

Можно, господин, конечно, можно, только прошу вас за ради бога, не ходите, там сичас великая княгиня Ельзавет Федровна и великий князь Митрий Палыч...

Я сунул ему рубль - он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, - уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот.

Рассказ И.А.Бунина "Чистый понедельник" написан 12 мая 1944 года, когда всему миру уже было понятно. что Советская армия одерживает победу над фашистской Германией. Именно тогда Бунин пересматривает своё отношение к Советской России, которую он не принял после Октябрьской революции, вследствие чего и уехал за границу. У писателя возникло желание обратиться к истокам, началу всех бедствий, которые постигли Россию.

Рассказ входит в сборник "Тёмные аллеи", но отличается своеобразием. Сам Бунин считал этот рассказ самым лучшим из всего, что он написал. В дневнике автора сохранилась запись от 1944 года в ночь с 8 на 9 мая: "Час ночи. Встал из-за стола - осталось дописать несколько страниц "Чистого понедельника". Погасил свет, открыл окно проветрить комнату - ни малейшего движения воздуха..." Он просит Господа, чтобы тот дал ему силы завершить рассказ. Это значит, что писатель придавал огромное значение этому произведению. А уже 12 мая он делает запись в дневнике, где благодарит Бога, что позволил ему написать "Чистый понедельник".

Перед нами поэтический портрет эпохи Серебряного века с его идейным разбродом и духовными исканиями. Попробуем следовать шаг за шагом за автором, чтобы понять, в чём уникальность этого произведения.

Рассказ открывается городской зарисовкой.

"Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов - и разгоралась вечерняя, освобождённая от дневных дел московская жизнь..." Уже в одном предложении встречаются эпитеты: "тепло" - "холодно", возможно, указывая на сложные и противоречивые явления и характеры. Московская вечерняя суета подчёркивается множеством деталей и сравнений: "гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи", "с шипением сыпались с проводов зелёные звёзды". ..Перед нами жизнь - суета, жизнь - искушение и соблазн, недаром при описании падающий с проводов трамвая искр автор использует не только метафору "зелёные звёзды", но и эпитет "с шипением", что ассоциативно вызывает в памяти образ змия - искусителя в библейском саду. Мотивы суеты и искушения являются ведущими в рассказе.

Повествование идёт от лица героя, а не героини, что очень важно. Она загадочна, таинственна и непонятна, сложна и противоречива и такой остаётся до финала рассказа - не до конца объяснённой. Он же прост, понятен, лёгок в общении, не обладает рефлексией героини. Имён нет, может быть, потому, что молодые люди олицетворяют предреволюционную эпоху и их образы несут в себе какой-то символический подтекст, который мы и попытаемся выявить.

Текст насыщен многими историческими и культурологическими деталями, которые требуют особого комментария. Молодой человек живёт у Красных ворот. Это памятник Елизаветинского барокко. В начале 18 века - Триумфальные ворота для торжественного въезда Петра Первого. За свою красоту они стали называться Красными. В 1927 году ворота разобрали для упорядочения уличного движения. Сохранилось название станции метро "Красные ворота". Думаю, место жительства героя ассоциируется с торжеством, праздником. А героиня живёт у Храма Христа Спасителя, который был задуман Александром Первым как благодарность Богу о заступничестве за Россию и памятник славным деяниям русского народа в Отечественную войну 1812 года. Главный престол посвящён Рождеству Христову - 25 декабря - в этот день неприятель был изгнан из России. Храм разрушен большевиками 5 декабря 1931 года, а в настоящее время он восстановлен. Долгое время на месте храма был бассейн "Москва".

Каждый вечер герой мчится на вытягивающемся рысаке от Красных ворот к Храму Христа Спасителя. У него собственный кучер, который один в рассказе имеет имя: его зовут Фёдор. Но текст насыщен именами писателей и культурных деятелей эпохи Серебряного века, что точно и детально воссоздаёт атмосферу того времени. Каждый вечер герой возит возлюбленную обедать в модные и дорогие рестораны: в "Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", затем молодые люди посещают театры, концерты, после мероприятий вновь отправляются в рестораны: в "Яр" (ресторан на углу Кузнецкого моста и Неглинной улицы), в "Стрельну" - загородный ресторан в Мскве с огромным зимним садом.

Свои отношения с героиней молодой человек называет странными: девушка отводила все разговоры о будущем, была загадочна и непонятна для него, они не были близки до конца, и это держало героя "в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании", но юноша был "несказанно счастлив каждым часом, проведённым возле неё".

Важную роль в характеристике героини имеет интерьер, в котором сочетаются как восточные, так и западные детали. Например, широкий турецкий диван (Восток) и дорогое пианино (Запад). Девушка разучивала "медленное, сомнамбулически прекрасное начало "Лунной сонаты". Героиня и сама стоит только в начале своего пути, она на перепутье, никак не может решить, куда ей идти, к чему стремиться. А герой не задаёт никаких себе вопросов, он просто живёт и наслаждается каждым мигом, радуется каждому мгновению. Казалось бы, о чём печалиться? Оба богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что повсюду их провожают завистливыми взглядами.

Не случайно над диваном героини висит портрет босого Толстого. В конце жизни великий старец ушёл из дома, чтобы начать новую жизнь, стремясь к нравственному самосовершенствованию. Поэтому уход героини из мирской жизни на послушание в монастырь в конце рассказа не кажется таким неожиданным.

Немаловажное значение в рассказе имеют портреты героев. Он, родом из Пензенской губернии, красив почему- то южной, горячей красотой. "сицилианец какой-то". Да и характер у молодого человека южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. В общем, он олицетворяет собой Запад с его установкой на успешность и личное счастье. у девушки "красота какая-то индийская, персидская: смугло- янтарное лицо. великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы; мягко блестящие, как чёрный соболий мех, брови; чёрные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто- пунцовыми губами рот оттенён был тёмным пушком..." Явной слабостью героини была хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех. Чаще всего она надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застёжками. Но на курсы она ходила скромной курсисткой и завтракала в вегетарианской столовой на Арбате за 30 копеек. героиня словно выбирает между роскошью и простотой, она постоянно о чём-то думает, много читает, иногда по три-четыре дня не выходит из дом.

Интересна история знакомства молодых людей. В декабре 1912 года они попали в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого. Здесь Бунин намеренно нарушает хронологическую точность. Дело в том, что в 1912-1913 годах Белый находился не в Москве, а в Германии. Но автору важнее воссоздать сам дух эпохи, её многообразие. Упоминаются и другие культурные деятели Серебряного века. В частности, упоминается повесть Валерия Брюсова "Огненный ангел", которую героиня не дочитала из-за её высокопарности. Ушла она и с концерта Шаляпина, посчитав, что знаменитый певец "не в меру разудал". На всё у неё есть своё мнение, свои симпатии и антипатии. В начале рассказа упоминаются модные писатели того времени, которых читает девушка: Гофмансталь, Пшебышевский. Шницлер, Тетмайер.

Стоит обратить внимание и на описание Москвы, видной из окна героини. Она поселилась на пятом этаже угловой комнаты напротив Храма Христа Спасителя исключительно ради вида из окна: "...за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно -сизой Москвы, в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него. .." "Странный город!" - думает герой. Что же странного увидел он в Москве? Два начала: восточное и западное. "Василий Блаженный и Спас - на - Бору, итальянские соборы - и что-то киргизское в остриях башен на кремлёвских стенах..." - так размышляет молодой человек.

Ещё одна "говорящая" деталь в характеристике героини - её шёлковый архалук - наследство астраханской бабушки, снова восточный мотив.

Любовь и счастье... В решении этих философских вопросов герои расходятся. Для него любовь - это счастье. Она утверждает, что не годится для брака, а в ответ на его фразу: "Да, всё-таки это не любовь, не любовь..." - отзывается из темноты: "Может быть. Кто же знает, что такое счастье?" Она цитирует слова Платона Каратаева из романа Л.Н.Толстого "Война и мир":"счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь - надулось, а вытащишь - ничего нету". Герой называет эти слова восточной мудростью.

Два дня из жизни героев описаны подробно. Первый - Прощёное воскресенье. В этот день молодой человек узнал о возлюбленной много нового. Она цитирует строку из великопостной молитвы Ефима Сирина:"Господи владыко живота моего..." - и приглашает героя в Новодевичий монастырь, а ещё сообщает, что была на Рогожском кладбище - знаменитом, раскольничьем, присутствовала на похоронах архиепископа. знает такие слова, как "рипиды", "трикирии". Молодой человек поражён: он не знал, что она так религиозна. Но девушка возражает:"Это не религиозность". Она и сама не знает, что это такое. Девушка восхищена церковной службой в кремлёвских соборах, диаконами и певцами церковного хора, сравнивает их с героями Куликовской битвы, монахами, отправленными святым Сергием Радонежским на помощь Дмитрию Донскому в противостоянии с Золотой Ордой. Думаю. имена Пересвета и Осляби имеют символический подтекст. Бывшие воины - богатыри уходят в монастырь, а затем снова совершают воинский подвиг. Ведь и девушка готовится к духовному подвигу.

Рассмотрим пейзаж, данный в момент посещения героями Новодевичьего монастыря. Одни детали подчёркивают красоту этого "мирного, солнечного" вечера: иней на деревьях, скрип шагов в тишине по снегу, золотая эмаль заката, серые кораллы сучьев в инее. Всё наполнено покоем, тишиной и гармонией, какой-то тёплой грустью. Чувство тревоги вызывают "кирпично-кровавые стены монастыря, болтливые галки, похожие на монашенок. Герои зачем-то поехали на Ордынку, искали дом Грибоедова, но так и не нашли его. Имя Грибоедова упоминается не случайно. Западник по своим взглядам, он погиб в посольстве на Востоке в Персии от рук разъярённой, фанатически настроенной толпы.

Следующий эпизод этого вечера происходит в знаменитом трактире Егорова в Охотном ряду, где старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским (блины - символ русской масленицы, шампанское - символ западной культуры). Здесь героиня обращает внимание на икону Богородицы Троеручицы и с восхищением говорит:"Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия!" Героиня ошибается, конечно же. Троеручица никак не связана с индийским богом Шивой, но сближение с Востоком символично. Девушка цитирует строки из русских летописей, вспоминает, как ходила в прошлом году в Чудов монастырь на Страстной: "Ах, как было хорошо!Везде лужи, воздух уж мягкий, весенний, на душе как-то нежно, грустно и всё время чувство родины, её старины..." С тихим светом в глазах она говорит"Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу". Героиня пересказывает "Повесть о Петре и Февронии". Бунин сознательно объединяет два эпизода этой древнерусской повести. В одном к жене самодержавствующего благоверного муромского князя Павла стал являться змей "в естестве человеческом, зело прекрасном". Дьявольское искушение и соблазн - именно так воспринимает девушка молодого человека. А второй эпизод связан с образами святых благоверных Петра и Февронии, которые ушли в монастырь и преставились в один день и час.

А теперь проанализируем эпизод "В Чистый понедельник". Героиня приглашает молодого человека на "капустник" Художественного театра. Молодой человек, воспринимая это приглашение как очередные "московские причуды". так как раньше девушка считала эти капустники пошлостью, всё-таки ответил бодро и по-английски:"Ол райт!" Думаю, что это тоже характеристика героя, ассоциирующегося с Западом. Кстати, сам Бунин тоже не жаловал капустники и никогда там не бывал, поэтому в письме Б.Зайцеву спрашивал, точно ли он воссоздал атмосферу капустника, ему важно было быть точным во всех деталях.

Эпизод открывается описанием квартиры героини. Юноша открыл дверь своим ключом, но не сразу вошёл из тёмной прихожей. Его поразил яркий свет, всё было зажжено: люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа под лёгким абажуром за изголовьем дивана. Звучало начало "Лунной сонаты" - всё повышаясь, звуча чем дальше, тем всё томительнее, призывнее, в сомнамбулически-блаженной грусти.

Можно провести параллель со сборами Маргариты у Булгакова на бал сатаны. В спальне у Маргариты горели все огни. Трёхстворчатое окно светилось бешеным электрическим огнём. Упоминается и зеркало - трюмо как способ перехода из одного мира в другой.

Детально воссоздаётся внешний облик героини: прямая и несколько театральная поза, чёрное бархатное платье, которое делало её тоньше, праздничный убор смольных волос, смуглая янтарность обнажённых рук, плеч, нежного и полного начала грудей, сверкание алмазных серёжек вдоль чуть припудренных щёк, бархатистый пурпур губ; на висках полуколечками загибались к глазам чёрные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картины. Герой поражён такой блистательной красотой своей возлюбленной, у него растерянное лицо, а она с лёгкой иронией относится к своему внешнему виду:"Вот если бы я была певица и пела на эстраде... я бы отвечала на аплодисменты приветливой улыбкой и лёгкими поклонами вправо и влево, вверх и в партер, а сама бы незаметно, но заботливо отстраняла ногой шлейф, чтобы не наступить на него..."

"Капустник" - это бал сатаны, где героиня поддалась всем соблазнам: она много курила и всё прихлёбывала шампанское, пристально смотрела, как большой Станиславский с белыми волосами и чёрными бровями и плотный Москвин в пенсне на корытообразном лице выделывали под хохот публики отчаянный канкан..." Качалов назвал героиню "царь - девицей, Шамаханской царицей", и в этом определении подчёркивается и русская, и восточная красота героини.

Всё это карнавальное действо происходит в Чистый понедельник, начало поста. А это значит, что Чистого понедельника в религиозном смысле не было. Именно в эту ночь героиня впервые оставляет молодого человека у себя. А на рассвете тихо и ровно она говорит ему, что уезжает в тверь на неопределённое время, но обещает написать о будущем.

Молодой человек шёл домой по липкому снегу мимо Иверской часовни. "внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей. Здесь тоже яркий свет, но это другой свет - свет поста и покаяния, свет молитв. Он стал в толпе старух и нищий на растоптанный на колени, снял шапку. Какая-то несчастнейшая старушонка сказала ему, морщась от жалостных слёз: "Ох, не убивайся так! Грех! Грех!"

Через две недели он получил письмо с ласковой, но твёрдой просьбой не искать её. она решила идти на послушание и надеется решиться на постриг.

Жизнь героя превратилась в кромешный ад: он пропадал по самым грязным кабакам, спивался, опускался всё ниже и ниже. Потом понемногу стал оправляться - равнодушно, безнадёжно. Прошло два года с того Чистого понедельника. В 14 году под Новый год герой едет в Кремль, заезжает в пустой Архангельский собор, стоит долго, не молясь, словно чего-то ожидая. Проезжая по Ордынке, он вспоминал прошлое счастье и плакал, плакал. .. Герой остановился у ворот Марфо-Мариинской обители, куда не хотели его пускать из-за службы, где присутствовала Елизавета Фёдоровна. Сунув сторожу рубль, он вошёл во двор и увидел, как из церкви несли иконы, хоругви, а за ними вся в белом, длинном, тонколикая, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня, а за ней белая вереница инокинь. Одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, устремила взгляд тёмных глаз в темноту, словно она почувствовала его присутствие. Так заканчивается этот удивительный рассказ.

Эффективная подготовка к ЕГЭ (все предметы) - начать подготовку


Обновлено: 2017-09-30

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Знакомство их произошло в декабре месяце. Он непонятно каким образом попал на одну из лекций господина Андрея Белого, он никак не мог усидеть на месте и всю лекцию вертелся и смеялся на всю аудиторию. Она смотрела ни него как на чудака, но сама не поняла, как засмеялась над его очередной шуткой. С того времени он каждый вечер приезжает к ней домой в квартиру, которую она приобрела лишь потому, что ее поразил вид храма Христа Спасителя. Он не понимал, какие отношения его ждут с ней, он возил ее по ресторанам и кафе, посещал с ней музеи и концерты. Он не хотел думать, что будет дальше, так как когда-то она дала ему понять, что подобный разговор ее совершенно не интересует.

Она всегда была для него загадкой, и это не давало ему покоя. Он наслаждался каждой минутой, что давала ему судьба, чтобы почувствовать ее дыхание или увидеть ее улыбку. Это было для него настоящим счастьем…

Она снимала квартиру одна, ее отец жил далеко в Твери. Ей нравилось ходить на курсы истории. Она учила «Лунную сонату», хотя научилась лишь ее началу. Она брала цветы что он ей дарил, читала книги, что он приносил и всегда ела с аппетитом.

Богатые, молодые, красивые. Во всех публичных местах их провожали взглядами. Он – родом из губернии в Пензе. Он была безумно красивым, в нем была какая-то итальянская изюминка. Он был веселым, живым и всегда улыбался. Она обладала то ли индийским, то ли персидским шармом. Он дополняли друг друга, он болтлив, она тиха, он непоседлив, она задумчива. Даже в поцелуях они были настолько разными, насколько могли быть таковыми.

Периодически она не могла с собой совладать и уходила в комнату, в которой одевалась для нового гулянья. Она не хотела замуж, так как считала, что не создана для брака.

Периодически он не мог понять как до сих пор выдерживает подобные отношения. И вновь они забывали обо всем и разговаривали о постороннем. Он радовался, что имеет возможность быть рядом с ней. Для него это были и муки и счастье.

Так закончилась зима. На прощеное воскресенье она была облачена во все черное и предложила ему съездить в Новодевичий монастырь. Она поделилась с ним красотами тех мест и искренностью похорон архиепископа. Ей был близок церковный хор, она считала, что он заставляет трепетать ее сердце. Они долго гуляли в поисках дома Грибоедова, но, так и не сумев его отыскать, пошли подкрепиться к Егорову на Охотном ряду.

Трактир оказался довольно теплым и уютным, в нем было достаточно много извозчиков. Она поведала, что только в таких тихих местах Русь осталась нетронутой и то, что когда-нибудь она уйдет из мирской жизни в монастырь, зачитав какое-то древнерусское сказание. Он не понимал, какие еще причуды у нее в голове.

Она попросила его, чтобы завтра он привез ее в театральный капустник, хотя, как сказала она, что они довольно пошлые. Она много курила в этом заведении, и, пристально смотря на актеров, наблюдала за хохотом здешней публики. Там на нее смотрел с жадными глазами один человек, который вскоре подошел к ним и пьяно припал к ее руке, что-то бурча про ее спутника. Покинули они театральный капустник около трех ночи, и в этот день она решила отпустить экипаж и направиться домой пешком.

Она зашла домой и сразу пройдя в свою комнату, начала шуршать своим платьем. Она стояла у зеркала, когда он подошел вплотную к ее двери. Она расчесывала свои шикарные густые черные волосы. С утра он очнулся от ее взгляда, который был неестественно пристальным. Сказав, что она уезжает в Тверь и пришлет ему оттуда письмо, попросила его уйти.

Он получил письмо приблизительно через две недели. В нем она ласково, но твердо объяснила, что бы он не ждал ее, не надеялся ее увидеть или услышать когда либо еще. Оказалось, она решилась пойти в монастырь на послушание, чтобы в итоге стать монахиней. Он послушал ее и не искал с ней встречи, он пропадал в кабаках, стал много употреблять вина, он катился все ниже и ниже, не желая выбираться из той ямы, в которую себя загнал. Вскоре он нашел в себе силы и начал оправляться, но все это ему казалось бессмысленным и бездушным.

Уже пару лет прошло с тех пор, как он повстречал ее в чистый понедельник. В точно такой вечер он выбрался из дома, поймав извозчика, он отправился в кремль. Он долго стоял, не молясь, ни о чем не думая, в соборе Архангельском, после этого он ехал и плакал.

Так он доехал до Ордынки, на которой пел девичий хор в Марфо-Марьинской обители. Его совсем не желал пропускать дворник, но когда господин предложил ему рубль, тот обмяк, вздохнул и открыл перед мужчиной проход.


Из церкви выносили иконы и хоругви. Поющие монахини шли одна за одной с прекрасно светящими у их лиц горящими свечами. Он пригляделся и увидел ее, внимательно рассмотрев, он ушел. Она почувствовала его присутствие рядом с ней. Он не остановился и не обернулся. Он просто ушел…