Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » «Мы все – спецконтингент». Откровения осужденного

«Мы все – спецконтингент». Откровения осужденного

Игорь П. – обычный з/к, не политический, не экономический. Осужден за кражу, разбой и покушение на убийство. Получил 16 лет по УК РФ. Его подруга детства, Алена Шпак, переписывается с Игорем, задавая вопросы про лагерный быт, отношение к жизни и «особенности» сидельцев.

Фото обложки: Bruce Davidson

Когда ты из Гомеля, нет ничего удивительного в том, что одна часть твоих старых знакомых – рок-музыканты, а другая – сидельцы, бывшие или нынешние. Гомель – это белорусский Брюгге, в котором можно не просто залечь на дно, на этом дне можно пролежать всю свою жизнь. Если мать уходит гулять на 9 месяцев и оставляет в закрытой квартире умирать новорождённого – это в Гомеле. Если где-то обнаружат плантацию двухметровой конопли – не удивляйтесь, это скорее всего там же. Есть в городе над Сожем такие места, как Сельмаш и Монастырёк, или озеро Бобриха. В Гомеле люди могут уйти на работу и всплыть через пару месяцев там, где Ипуть впадает в Сож. Один городской бард спел такую песню: «Если мне уготована жизнь в провинции – это лучше, чем смерть в Освенциме. Из амбиций только эрекция, знаешь, – а весной здесь почти Венеция».

С Игорем мы тоже познакомились в Гомеле, много лет назад, тогда он еще ребёнком гостил у бабушки в каждое лето. Общались, гуляли общей компанией. Тогда он был обычным гопником, таких было целое поколение: веселым и не злым. Но дети вырастают, и жизнь идёт. Через какое-то время связь пропала, мы потерялись. Недавно стало известно, что Игорь сидит в тюрьме. Через места не столь отдалённые прошли многие парни нашего района, города, общие друзья. Красной нитью зона проходит по Гомелю и затрагивает очень многие семьи. Эта история не уникальная, и не единственная в своём роде, не морально-поучительная, и всё же она имеет право на жизнь.

На эту тему: «В тюрьме сидят неудачники». Смотрим фильм Das Experiment с бывшим заключенным

Игорь совершил преступление и получил срок – 16 лет строго режима в российской тюрьме. Получил заслужено, и вроде как, всё справедливо. Он не «политический» и не «экономический». Самый обычный – «уголовный» осужденный. Если он умрёт в тюрьме, никто, кроме его матери, об этом не узнает. Эта история – не исповедь и не откровение – это одно большое письмо Игоря мне, собранное из многочисленных мелких. Когда он выйдет из тюрьмы, на дворе будет 2021.

Детство Игоря

«Я начну с самого начала – с детства. Тридцать лет назад я родился в самой обычной семье. Мама, папа, все дела. Отец нас бросил, когда мне было три года, мать отвозила меня к бабушке на всё лето – в Гомель. Когда мне нужно ответить на вопрос о национальности, я всегда раздумываю – половина моей жизни прошла в Беларуси. Сейчас уже плохо помню детство: «голова отбита», сколько раз было сотрясение мозга, не могу даже точно сказать. В семье я всегда был лишним человеком, поэтому максимально старался не мешать матери жить.

Первые мои уроки «анатомии» получил от неё, будучи первоклассником. Мать водила мужиков, и особо не интересовалась, видел я там что-то, понимал… Могла уйти на два дня, оставив мне какой-то еды – сам грел, потом ел. Помню, пошёл к соседу, просил помочь свет включить, когда пробки выбило, он спросил: где мать? Я ответил: «Ушла». А он так, на синем глазу: «******** [займется сексом] и вернётся». Так я понял всё о женской душе. У меня не было детства как такового, это я уже сейчас осознал. Мать меня терпела рядом.

Я сразу стал взрослым и хулиганистым. К 5-му классу начал прогуливать школу, дрался, курил, пил. В школе обязали ходить в детскую комнату милиции, там узнал, что если «продолжу в том же духе» – попаду на «малолетку». Это такая «зона» для несовершеннолетних преступников. Боялся этого, но сильно не верил, что так может быть. С 7-го по 9-ый класс в школе бывал редко – сачковал. Чтобы от меня поскорее избавиться, мне нарисовали тройки и отпустили с чистой совестью поступать в профтехучилище.

Отрочество

В 14 лет я ушел из дома и начал водить машину без прав. Мать плакала, кричала, просила вернуться – но ничего во мне не откликалось на это. Помню, как приехал тогда к бабушке и колесил на машине друга по Гомелю. Я был тогда королём. Стащишь кошелек в очереди у девчонок на глазах – всё, ты герой. Во сколько начал воровать, не помню уже. Но к 9-му классу уже хорошо знал «за тычок»: ну, как украсть кошелек, ювелирку по мелочи, а потом пошли мобильники. Когда понял, что этого мало – переключился на угоны.

На 14-тилетие друзья подарили мне «шлюху», она была, по моим тогдашним меркам, старая и достаточная страшная. Ей было лет 30. Вся перекрашеная, без передних зубов. Я на пацанов наехал: вы чё, говорю, она ж без зубов! Они ржут, за животы держатся, говорят – зато не покусает. С ней я стал мужчиной в полном смысле этого слова. От неё пахло немытым телом, какими-то едкими духами и перегаром.

В 2000-х все хотели быть бандитами – это в воздухе было. На учёбу откровенно забивал, как-то чудом закончил училище – получил рабочую специальность. Я – «путеец» по специальности, специалист по путям. Каких только «путей» не было в моей жизни. По «основной» воровской специальности умел так много, что у меня было две насущные альтернативы – сесть в тюрьму или уйти в армию. Я выбрал пойти служить. Ведь здоровый был, не такой как сейчас, и зубы все были на месте. Прошел все медкомиссии и попал в десант.

Второе хорошее воспоминание после «старой шлюхи» – прыжки с парашютом. Хотя в армии многое было нельзя, если бы мог тогда сравнить ее с зоной, переживал бы по этому поводу меньше.

Я не умел никогда жить по уставу: ни в школе, ни в армии. Только в зоне научился.

Юность

Из армии я вернулся с твердым ощущением, что мне всё можно, и мне нужно срочно наверстать упущенное. И дальше пошло-поехало. Я хотел жить красиво, и сейчас хочу, а кто не хочет? На заводе работать мне не хотелось, но разве много заработаешь в небольшом городке Смоленской области, придя после армии? Помню, приехал к бабушке, думал, а может в Беларуси осесть? По Гомелю такие машины ездили, на которые, сразу видно, не простые рабочие, врачи или учителя заработали. И кабаки, типа «Савалан» или «Немо» (вроде так назывались), где за вечер люди пропивали и проедали месячные зарплаты «обычного» человека... Я не Робин Гуд, и то, что мы забирали у «богатых», «бедным» не раздавали, факт. Но все мои «потерпевшие» – те ещё «молодцы», по справедливости заслуживающие не меньше моего.

В 2003-2006-й годы были урожайными на посадки. Тогда сажали всех за организованную преступность – а на деле, большинство обычных ребят, не «при делах», сели для массовости. Меня «закрыли» в 2005 году. Сел я по статьям: 158, 162, 105 УК РФ… не нужно было быть ясновидящим, чтобы прикинуть срок, и все-таки когда на суде услышал приговор – не мог смириться. Мне дали много – 16 лет. Мои статьи считаются «тяжкими» и «особо тяжкими», подробности преступления – это дело следствия, не буду в них вдаваться. О преступлении хотел бы сказать одно: свобода не стоит ни денег, ни мести, ни других мотивов. Тогда этого не понимал. Чужая жизнь – пусть это жизнь бесполезной твари, мрази – она чужая, и ей нельзя распоряжаться.

«На крытке»

Понимание того «что» я сделал, пришло не в СИЗО, пока шло предварительное следствие, а уже гораздо позже – в тюрьме. До того, как попасть на зону, я почти четыре года провёл на крытке. Крытка – клетка с выходом в клетку. Ты выходишь из камеры гулять «во дворик», а над тобой сверху тоже решетки. В хате (в камере – прим. KYKY ) было четыре человека. На крытке проще жить, чем на зоне. Хоть вроде и для здоровья хуже, но гораздо проще приспособиться.

На эту тему: Инфографика. Где лучше кормят: в школе или тюрьме

Я отсидел большую половину срока, но не раскаиваюсь в том, что сделал. Спросить любого сидельца, не для анкеты, не для протокола – каждый скажет, что сидит незаслуженно. Я не оправдываю маньяков, насильников, убийц, и разного толка беспредельщиков, но просто на большинство преступлений люди идут от безвыходности, а на другие – от больной головы. Вся «бытовуха» – это что? Водка и психозы, разве нет? А сколько «мрази» на свободе? Сколько при должностях и разного толка регалиях?

На зоне сидит много клинических идиотов и наркоманов. «Нариков» нужно просто лечить, а «лагерь» – это не для лечения. Сел больным – выйдешь полностью непригодным к жизни. Я лично считаю, что 20% обитателей любого лагеря можно смело сразу сжечь, они всё равно бесполезные. Ну а остальные – овощи, и таковыми их вырастила не зона. Именно 80% выбирают президентов, берут ипотеку, ходят всю жизнь на бессмысленную работу, рожают детей с бабами, которых не любят и не хотят, растят внуков. Они 80% что на зоне, что вне зоны.

Короче, на зоне те же мужики, что и на воле, они ж с воли сюда приходят, и не из церковного хора.

В лагере

Я не люблю слово «зона», мне нравится слово «лагерь» – всё зависит от того, «кем» и «как» ты сидишь. Мой лагерь «красный», но при наличии хорошо подвешенного языка и денег, всегда можно найти «ноги» – того, кто будет носить передачи. Запретные передачи заходят через сотрудников, если кто-то говорит, что такого нет – просто врёт. По сути, весь бывший совок – это лагерь, с местными особенностями. Так, Беларусь – большая «красная зона», у вас Батька всех за яйца держит, а Россия – она большая, где-то показательно «красная», где-то до одури «чёрная». Я не скажу тебе, на какой зоне легче сидеть простому мужику. Легче просто не сидеть.

На современных зонах, как «красных», так и «черных», есть мобильная связь – легальная и нелегальная. Она тоже заходит «ногами». Интернет – это в целом хорошо, бывает, помогает найти старых знакомых, с которыми у тебя есть общие воспоминания, чтоб мозгу за что-то зацепиться. Это всегда приятно. Я не всем говорю, где нахожусь сейчас.

Часто просто смотрю фотки, интересно как жизнь у кого сложилась. Не каждому напишешь «Вконтакте»: «Привет, мне дали пятнаху по 105-той, а как ты?…»

Наличие телефона с интернетом наделяет тебя возможностью «подсмотреть» на волю, но не решает никаких проблем. Теперь ты уже не просто сидишь, ты боишься «шмонов», в смысле обысков. Придёт смена, которая денег не берет, и всё – пиши пропало. Твой телефон «отшманают» и продадут в другой отряд. Ты потеряешь иллюзию свободы. А больше, чем иллюзии, у многих и нет. Я стараюсь ничего не сохранять в телефоне, чтобы потом не переживать, если «отшманают». Зона научила меня не привязываться к вещам, и к людям. Каждый сам за себя.

На эту тему: «Законы принимаются в расчёте на худших из нас. А может, так правильно?»

Наш лагерь представляет собой огороженный периметр. Про тюремный пейзаж я бы сказал одно слово – «сучий», вот просто суки его сделали, по-другому не скажешь. Раньше забор, который непосредственно зону огораживал, был приемлемый. А теперь такой высокий, что я не вижу деревьев. Ничего нет. Иногда только по тому, какой ветер, снег или дождь, можно понять, какая пора года – все всегда одинаково. У нас под бараком есть большая ямина, когда дождь – там всегда грязь, уже несколько лет её не закопают никак. А так… кругом асфальт, проволока, заборы, которые огораживают «периметр», выкрашены синим. Тоска.

Быт

Практически посередине лагеря – церковь. Её видно из окна некоторых бараков. Я хожу в церковь, но верю во что-то своё. Когда мне бывает очень плохо, помогает. Еще хожу в библиотеку, тренажёрки у нас больше нет. Зато есть «лен» комната, где можно смотреть телевизор, но там идёт только два канала. Мне тоскливо от этого, я не хожу смотреть.

Вот пару дней назад был конкурс самодеятельности. Не знаю никого тупее, чем те, кто проводит эти конкурсы, или те, кто в них участвует. Зэки читают там свои стихи и поют песни, это специфическое творчество, хотя многие и на воле таким увлекаются. Когда они выйдут, никому это не будет интересно – а тут можно блеснуть. Я ненавижу это всё: четки, нарды, рисунки, картины – все эти «презенты с зоны», но это способ не сойти с ума. Многие работают на промке, просто чтобы забыться.

Я не работаю на «промке» осознано и принципиально. Западло мне, да. На промке зона производит столько всего, что мы точно могли бы жить на «самоокупаемости». На сайте колонии реклама есть: костюм зимний для сотрудников УИС, изделия из дерева, металла, ритуальные изделия. Да мы икру должны есть! А зачем мне работать в карман хозяину? Вопрос.

Сон

Самый хороший способ «ускорить» срок – спать. Все сидельцы в этом знают толк, спишь – срок идёт. Днём спать нельзя, запрещено правилами. В зависимости от смены, это может по-разному закончиться. Но все спят.

Первое время после того, как меня «закрыли», у меня сны были перемешаны с реальностью, я не понимал, что на самом деле, что нет. Сейчас часто вижу арест, потом СИЗО, суд. Иногда просто сплю без снов. Или вытягиваю из себя приятные воспоминания, думаю о них и засыпаю. Когда получаешь что-то с воли на телефон, всегда приятно, даже если это хрень типа «сладких снов». Иногда сплю стоя, с открытыми глазами, например, во время проверки – это такой сэйв-мод, пока весь лагерь пересчитают по головам. В любую погоду мы стоим на проверке – жара, мороз, а мы стоим на проверке одетые «по уставу».

Я понимаю, что сотрудники делают просто свою работу, но они её делают… с особым пристрастием… Тёплая одежда типа свитера или спортивного костюма – это «запрет», но зимой, когда холодно, я ношу это под «формой», как правило, проканывает.

Система здравоохранения в российской тюрьме работает как Спарта – больным и слабым здесь не место. Не можешь выжить – просто сдохни, вот и всё. Утрирую, сдохнуть не дадут конечно, на туберкулез проверяют раз в год, но вот если зуб болит – всё, лезь на стену, никаких лекарств не дадут. Их нет, и дело не в том, положено или нет, их физически нет в медчасти. Зубы рвут, а лечить – не лечат. «Большесрочники», вроде меня, все выходят без зубов. Температура? Насморк? Это вообще не беда. У меня язва, и это никого тут не беспокоит.

Мой самый любимый день в лагере – пятница. По пятницам у нас «баня», но это не такая баня, где веничком можно париться, это просто слово такое. Мы моемся все вместе – идёт пар, как в бане.

Секс

На эту тему: «Уточка», «крапивка» и «вечный вход». Как я сходила на тренинг по оральному сексу

На зоне, как в Советском Союзе, секса как бы нет, и он как бы есть. Те, кто ходит на ДС (длительные свидания – прим. KYKY ), по закону могут заниматься сексом каждые три месяца, если нет никаких нарушений режима. Если есть, то первое чем можно шантажировать сидельца – передачи и свидания. Все это касается тех, кто имеет зарегистрированные отношения, либо может доказать факт совместного сожительства на воле.

Раз в три месяца – много это или мало для молодых мужчин? Конечно мало, но к некоторым просто никто не приезжает. И тогда – что раз в три месяца, что раз в год – никакой разницы. В моём бараке двухэтажные шконки (кровати – прим. KYKY ), если кому-то очень нужно «побыть одному», просветы между шконками завешивают одеялами и полотенцами – получается такой «танк»: тут, если фантазия богатая, то можешь ***** [заниматься сексом] кого хочешь – в своих мечтах. Туалет – тоже место для «этого».

Парни остаются парнями, у многих есть фото любимых девушек, жен, другие любят картинки из интернета, порно-ролики. Но от порно устаёшь, оно выматывает однообразием и фальшью. Десять лет смотреть порно – губительно для самой крепкой психики. Многие парни через телефон знакомятся в интернете с девчонками от скуки. Девочки в зоне ищут романтики, а какая здесь романтика? Я знаю людей, кто женился на таких «новых знакомых», есть даже слово «заоха» (от слова «заочница» – прим. KYKY ), оно многое выражает. Как правило, это «удобные браки» до конца отсидки: она дура ездит, возит ему продукты, развлечения и свою ***** [репродуктивную систему], а он заслуживает этого? Да почти всегда нет. Бывают исключения, но редко. Да и жены «ждут» по-разному, это ж понятно. Жизнь идёт, и она сейчас, а не завтра и не через десять лет. Вот я напишу кому-нибудь: «Давай приготовим вместе ужин, а потом будем есть его и до утра разговаривать, лет так через семь, подходит?» Есть биологические потребности – женщине нужен мужчина, это нормально.

Гомесексуализм на зоне не поощряется, это общеизвестно, но в семье не без урода, как говорят. И хоть сейчас «ножом и ***** [мужским половым органом]» не наказывают, но если уж кто-то сильно косячит, или если речь о «пресс-хате», то всякое бывает. Я не встречал открытых геев в зоне, но не исключаю, что и такое бывает.

Строгач

Мой день всегда одинаковый – режим же, строгач называется. Утром побудка, проверка, завтрак, проверка, обед, проверка, ужин, проверка, отбой – проверка, бывает несколько проверок ночью, бывают внеплановые «шмоны». Зона – это не пионерский лагерь, здесь всё бывает. Осуждённых бьют, я тут Америку не открою. «Наказывают», как они любят говорить. А чего нас наказывать? Мы и так уже наказание отбываем.

Мы для них не люди, мы «зэки», «шлак», «зэчьё». А на деле, между многими сидельцами и сотрудниками разницы нет, переодень и поменяй местами – всё будет так же: «чёрные» будут валить «красных».

Меня уже не пугают изоляторы: ШИЗО, ПКТ, СУС, ЕПКТ – а вот голова отбита, и она болит. Не любим мы друг друга с «мусорами» и не понимаем. Задачи у нас разные. Но если про такие вещи писать на волю и с воли «кипишить» – сидельцу будет только хуже. С теми, кто «активно борется», администрации проще всего попрощаться. Будешь создавать много проблем – быстро поедешь этапом на другую зону, где гарантированно лучше не будет.

Кормят нас невкусно. Чем именно кормят, лучше не знать. Смог проглотить – молодец. Не смог – уходишь голодный. Иногда мне кажется, что я забыл вкус нормальной человеческой еды. Я все стараюсь «закурить» чтобы вкуса не чувствовать. Хотя есть и вкусняшки – гороховый суп, например. Подозреваю, что его варят из брикетов, из которых уже не украдёшь ничего. На завтрак нам дают каши непонятные, это называется «сечка» – размазня из непонятно чего. Чай дают, но это помои. Чай, кофе, сигареты и шоколадные конфеты – вот единая тюремная валюта. Когда с воли «заходит грев» – мы шикуем.

На эту тему: Семь острых заболеваний белорусского общества

Мы все – спецконтингент. «Блатные», «мужики» – разные, как и на воле, зона просто помогает «определиться». Каким ты был, таким и остаёшься. Козлами и суками не становятся – к этому генетическая предрасположенность: тут либо «да», либо «нет». Кто был приспособленец и разводила, таким и выйдет. Кто сел за изнасилование или педофилию, а потом записался «в козлы», чтобы «печеньки» от администрации получать, – выйдет насильником, умеющим приспосабливаться и мимикрировать.

Сотрудники – это тоже спецконтинент. Я, например, не смог бы бить человека дубинкой по голове, когда он на коленях стоит на земле, накрыв голову руками, и даже глаз не поднимает. У них это называется «обратить особое внимание» на того или другого осужденного. «Олеником, суки», «так вас всех, мрази», – для этого тоже нужен талант, призвание и поэтический слог. Я б так не смог, однозначно. Хотя сейчас, говорят, лучше стало: нет «расконвойки», если ты не совсем конченный, то жить на зоне и выжить можно.

Зону можно сравнить с армией по многим параметрам, и даже со школой и садиком, с поправкой на «особенности» сидельцев.

Напоследок

Коротко скажу: нет никаких понятий в современном лагере в том виде, как в кино показывают. Есть одно понятие – выжить. Большая половина моего срока пройдена, и чем ближе к «звонку», тем медленнее тянется время. Я стал раздражительный… осени не вижу из-за высокого забора, желтых листьев. А так – всё хорошо».

Заметили ошибку в тексте – выделите её и нажмите Ctrl+Enter

(от редакции) – Никто не пытается в этой статье оправдать немецкий нацизм и захватнические войны, просто сухие факты по лагерям. Хотя не отрицаю что были и лагеря другие, с массовыми убийствами, дикими жестокостями и прочими атрибутами той жестокой войны, о чем умалчал автор статьи. Здесь статистика по трудовым лагерям … таким которые были и в тогдашнем СССР. Чисто кто знает может сравнить уровень быта и отношения к заключенным.

Вопреки распространённому мнению, что нацистские концлагеря были фабриками смерти, документы показывают, что немцы понимали значимость достаточного питания заключённых – так как на их труде держались важные сегменты экономики. Например, в начале 1940-х их рацион состоял из 2,8 кг хлеба и 5 кг картошки в неделю, из 400 гр мяса, джема, творога, маргарина и т.д. В 1943-м узникам даже стали платить зарплату, которые они могли отоваривать в лавках. В этом же году Красный Крест начал массовую поставку пайков, состоявших из гуляша, супов, бульонных кубиков, сахара, сигарет и т.д. Однако и полного лагерного рациона, и посылок Красного Креста были лишены советские узники, евреи и цыгане – вот для них концлагеря и стали фабриками смерти.

С возникновения первых концлагерей в 1933 году и примерно до 1938 года их главной функцией было «перевоспитание» заключённых. С началом же военных действий выяснилось, что в Германии не хватает рабочих рук, и концлагеря с 1939-го и особенно – с конца 1941 года – становятся «хозрасчётными предприятиями». Главным показателем для управляющей ими «компании СС» становится прибыль. Заключённые теперь работают в сельском хозяйстве, производстве военной и гражданской продукции, их сдают в аренду частным предприятиям. Но чтобы эффективно работать, узник концлагеря должен хорошо питаться. Их рацион в это время (1939-43 годы) лишь немногим уступает рациону вермахта или гражданских лиц на воле.

Положение в худшую сторону (и значительно) начинает меняться в 1944 году – вместе с общим коллапсом немецкой экономики. Еды не хватает даже вермахту, и на заключённых начинают экономить, а при крахе Германии в конце 1944-го многие категории узников вовсе перестают кормить. В это время возрастает роль Красного Креста, обеспечивавшего пайками в основном узников из стран Западной Европы. Ну и, безусловно, на полноценное питание весь срок существования концлагерей не могли рассчитывать евреи и цыгане, подлежавшие уничтожению. О том, как обстояло с питанием в немецких концлагерях рассказывается в книге Станислава Аристова «Повседневная жизнь нацистских концентрационных лагерей» («Молодая гвардия», 2017). В ознакомительных целях мы приводим отрывки из этой книги.

«Официальный рацион узников концлагерей на неделю состоял: 400 грамм мяса или мясных продуктов (чаще всего давали колбасу), 200 грамм жиров в виде маргарина или сала, 100 грамм творога или 50 грамм сыра, 2740 грамм хлеба, 80 грамм сахара, 100 грамм мармелада, 150 грамм крупы, 225 грамм муки, 84 грамм заменителя кофе. Самым потребляемым продуктом был картофель – 5 кг в неделю.

Заключённые, работавшие на физически тяжёлых работах, в ночную смену или свыше 9 часов в день получали увеличенный продовольственный паёк.

Весной 1944 года произошло значительное уменьшение рациона. Например, вместо 5 кг картофеля в неделю стали давать только 2,8 кг, а неработающим – только 1,05 кг.

Ситуация осложнялась тем, что в лагерном самоуправлении преобладали криминальные и политические заключённые, и они часто обирали слабых («доходяг») в пользу себя и своих товарищей. Так что самые слабые и стоящие на самой низкой ступени лагерной иерархии никогда не получали того рациона, который им был положен.

Осознание важности труда заключенных концлагеря труда на фоне военных неудач вермахта привело к ослаблению режима. С сентября 1941 года родственникам разрешалось отправлять заключённым посылки с нижним бельём, с 1942-го – и с другим бельём. Наконец, согласно приказу Гиммлера от 29 октября 1942 года заключённые могли получать посылки с продуктами питания. Но эти приказы затрагивали только немцев, австрийцев, чехов, поляков, французов, бельгийцев и др. европейцах, но евреям, цыганам и советским узникам что-либо получать было запрещено.

С 1943 года во многих концлагерях даже начали выплачивать заработную плату от 10-20 до 30-40 пфеннигов в день (часто деньги заменяли лагерными бонами). На них можно было отовариться в лагерных лавках или посещать лагерный публичный дом (визит стоил 2 марки).

А с июня 1943 года Международный Красный Крест по договорённости с нацистским руководством начал отправлять в концлагеря посылки с едой. Например, один из вариантов посылки включал такие продукты: три упаковки печенья по 100 грамм каждая, две упаковки суповых кубиков по 15 штук, шесть пакетов сухого супа (по два пакета бобового, горохового и чечевичного), три банки гуляша, одна баночка специй (120 грамм), одна упаковка сливового джема (300 грамм), 0,5 кг лапши. Опять же, советских узников, евреев и цыган Красный Крест не обслуживал.

Вот одно из описаний бельгийского заключённого, как в концлагерь сначала к французам пришли продуктовые посылки Красного Креста:

«Все столпились вокруг французов. Рассматривали содержимое посылок: 1 кг фасоли, 1 кг сахара, сардины и сигареты. Сигареты в лагере ценились на вес золота».

(С крушением Германии в конце 1944-го посылки Красного Креста стали основным способом выживания европейских узников).

(На фото – французские и английские узники немецких концлагерей).

Тюмин Александр Васильевич . Родился в 1928 г. Арестован 19 марта 1953 г. по обвинению в совершении преступления, предусмотренного ст. 58-10 ч. 1 УК РСФСР (антисоветская агитация). Приговорен к 8 годам лишения свободы. Отбывал наказание в Певеке, где и живет до сих пор.

В декабре 1948 г. был призван горвоенкоматом г. Рыбинска на действительную военную службу. Проходил ее в воинской части, располагавшейся на Чукотке.

"23 февраля 1953 г. вся наша команда, как и водилось, отмечала юбилей Красной Армии. Как полагается, выпили спирту, он тогда входил в солдатскую пайку, за нее, родную и непобедимую. Разговорились о житье - бытье на гражданке. Спирт языки развязал. Коснулись и крестьянской темы. Я кое-что знал, и высказал свои соображения, мол, с крестьян дерут шерсть, как с овец, отбирают почти все продукты. Даже частушку спел: "Бабушка, куда идешь, чего под фартучком несешь? Просят шерсти на налог, несу последний хохолок". Вроде бы все посмеялись. Но тот смех для меня вот как обернулся.

В нашей компании оказался стукач, Сенька-кок. Он побежал к командиру, все выложил, не забыл и о частушке. Утром командир выстроил нас, сурово зачитал приказ, которым объявил мне за клевету на советскую власть 20 суток гауптвахты. Отвели меня на губу. Отсидел там до 5 марта, когда слухи дошли, что Иосиф Грозный хвост откинул. Все, кто сидел на губе, стали ожидать амнистию. Пришли за мной, забрали в часть. Ну, думаю, пронесло, все закончилось.

Но не тут-то было. Примерно 12 марта во время пурги, сильно дуло, из Уреликов в нашу часть нарта приехала, а на ней старший лейтенант. Оказалось, за мной, командование части, как и полагалось, рапортовало о моей клевете на власть в особый отдел. Собрал я вещички, и меня повезли. Прибыли в контрразведку, поместили в одиночку. По ночам допросы, кто ты и что ты, кто родители, где родился, где крестился, кто еще несет, как и я антисоветчину, и так далее, и в том же духе. Вот в таком режиме прожил месяц. Врать не буду - хамства, мордобоя никто не допускал. Обращались со мной, как с обычным солдатом. Кормежка была из солдатской кухни, жить можно, на прогулку выводили регулярно, на рассвете, пока еще все спали. Но па таком морозище в шипелке без пуговиц и ремня постоишь не долго. Глотнешь, как рыба, воздуха и ныряешь в камеру.

Через месяц состоялось заседание "тройки". Главенствовал дряхлый такой полковник Петров, маленький шибздик, как Ежов, не крупнее. Ему, наверное, лет семьдесят тогда было. Сколько ни говорил, ни разу не посмотрел на меня, подсудимого. Привычка, наверное такая у него выработалась. Заседание длилось минут 12-15, не больше. Вопросы были примерно те же, что и раньше, кто ты, н так далее. После этого выпели меня и коридор - "тройке" надо было совещаться. Не успел докурить папиросу, как повели обратно.

После суда отправили в гарнизонную тюрьму. До моего прихода там произошел такой случай. Кто то из заключенных сделал подкоп под стеной н гуртом обворовали полярторговский ларек. Наутро все вышли из камер и отправились в столовую за баландой, как интеллигенты, в новеньких, с иголочки, костюмчиках, хромовых сапогах и кепочках. Конечно, всех загнали обратно - раздевайтесь, возвращайте все ворованное! Но заключенные, зайдя в тюрьму, забаррикадировались, не пускают охрану. Тогда вохровцы взобрались на крышу, бросили в трубу дымовую шашку, а трубу закрыли. Дым повалил внутрь, заключенные поняли, что больше шутить нельзя, открыли дверь. Рванулся в нее зеленый лейтенант с пистолетом в руках, страху решил нагнать на всех. Но вышло наоборот, у него пистолет отобрали и так закинули за насыпную стенку, что потом и не нашли...

Утихомирилась тюрьма. Вывезли зачинщиков, а потом и нас скоро отправили в КПЗ Провидения. Там один сокамерник, молодой парнишка умер. Непонятно отчего - на вид вроде здоровый был, да и срок у него всего полтора года. Может быть умер от того, что внутренне замучил себя? Не знаю. Похоронили мы его, нам всем разрешили пойти на кладбище. А потом в конце июля в Анадырь самолетом нас отправили. Там тюрьма на берегу Казачки была. Сидим неделю. Две сидим. Скучища! Время, кажется, замерло. Однажды, когда зашел в камеру старший сержант по фамилии, как сейчас помню, Изместьев, хороший дядька, мы и спросили у него - сколько же будем без дела сидеть? А он спрашивает: "А что вы умеете?". Я ему о себе говорю, могу плотничать, столярничать, малярить, слесарить, печки ложить. "Печки?" - переспрашивает. Да у тебя же заказов будет столько, что не отмахнешься. Пообещал сержант завтра же мне работу подыскать, посоветовал только взять себе помощника. Я выбрал Володю Шичкова, бывшего рыбинспектора из Анадыря.

С тех пор у нас с ним началась другая жизнь. В первые дни с нами ходил милиционер, но через полмесяца мы стали бесконвойными, охрана поняла, что мы и не думаем о побеге. Да и куда на Чукотке убежишь, тем более в то время? Заказов на работу нам действительно хватало, прав оказался сержант. Хозяйки оставались довольными и нас не обижали - и кормили нас, и поили, да еще и с собой в тюрьму давали. Возвращаешься, бывало, язык набок от выпитого спирта - тогда ведь н начало, и середину, и конец работы приливали. Вот так мы и жили.

После ноября начали наших трогать. Первый этап отправили в Иультин. А потом, 30 декабря, нас, восьмерых, в сопровождении милиционера посадили в самолет и доставили в Апапельгино. Приземлились, аэродром тогда находился по эту сторону реки Апапельхин. Поместили нас в комнату, а в ней ни скамейки, ни хрена не было. Разместились на полу, жрать хочется, а нечего. Прослышали мы, что в поселке есть пекарня, может, сходить туда, что-нибудь накопытим? Услышали также и то, что за сутки до нас в этой же комнате намертво вырезали шестерых освободившихся. Так что обстановка не из приятных была для нас. Но голод - не тетка. Кто пойдет в пекарню? Никто не решается. Вроде бы лапу готовы сосать. Взял я тогда одного парня, да и пошли с ним. В пекарне было два пекаря. Усадили нас за стол. Дали хлеба, шмат сала порезали, бутылку спирта поставили. Наелись мы, окосели в дым, пекари в мешок хлеба нам загрузили - подкармливайте своих! И все это бесплатно, ни копейки не взяли. Так я и не знаю, кто они были - освободившиеся или вольные.

Подкормили мы своих. Переночевали. А утром транспорта в Певек нет - дорогу накануне, сильно занесло. Жди пока расчистят ее. Я уговорил милиционера и остальных идти пешком. Пошли, прошли склады райГРУ, на автобазе "Луч" (там сейчас расположена Певекская автобаза. - И. М.), поймали машину. Шофер довез нас до райотдела милиции. Он тогда располагался в бараке из лиственницы, стоял на том месте, где после был построен кинотеатр "Чукотка". В райотделе нам пришлось побыть совсем немного. Сильно разбушевались соседи по камере: "Киньте нам парочку свеженьких, мы из них Марусек сделаем!". Начальник не рискнул оставлять нас на ночь, подальше от греха решил убрать - отправил нас в центральный лагерь, который размещался в Моргородке. Поперлись туда. Пришли, а это было 31 декабря, как раз под новый 1954 г. Нас кроме БУРа (барак усиленного режима. - И. М.) негде было размещать. Направили туда. Зашли в камеру, а там окошко выбито, на нарах косогор снега, морозяка стоит градусов 30, не меньше. Дали на ночь по паре одеял, чтобы не замерзли. Только нас завели туда, как из-за стенки стучать начали, спрашивать: "Кто вы и откуда?". Велят к стенке подойти. Я подошел, ответил, что из Анадыря. "Суки среди вас есть?", - задает новый вопрос. "Откуда суки", - отвечаю, - "одни мужики", я еще не знал ни кличек, ни того, что борьба между ворами в законе и ссученными была в разгаре...

На утро повели нас в лагерь. На проходной сержант стращать стал, мол, на растерзание уголовникам, брошу. Завели в барак на поселение, - этот барак, кстати, до сих пор стоит. Мне место недалеко от угла досталось, внизу, а надо мной вор в законе спал. Там было потеплее, вот они и занимали вторые ярусы. Через несколько дней, 4 января меня на работу на ЧЭК направили, потому что я с различной техникой был знаком еще до службы в Армии на реечных судах ходил по Волге, да и 9 классов образования имел. По тем временам это было немало. Энергокомбинат представлял из себя вот что. Он разделялся на дизельную станцию, в которой находилось 10-12 дизелей мощностью от 400 до 800 киловатт (среди них отечественные, американские и немецкие машины) и паровую станцию с пятью турбинами шведского и американского производства. Направили меня на курсы - техника. Через два месяца я был уже помощником машиниста на "Лавале" - шведской турбине. Потом перевели на американскую...

Что я могу сказать о Певеке? В центральном лагере, как мне представляется, было не меньше тысячи заключенных, наверное, столько же было и тогда, когда меня освобождали. Работали в основном на ЧЭКе, ЦРММ, П-4 - это были объекты, расположенные рядом с нынешней ТЭЦ. Конечно же, трудились и в морском порту. Певек тогда, казалось, состоял из сторожевых вышек, куда ни глянь, везде вышки и вышки! Все кругом огорожено. Зимой обносили колючкой пресное озеро, на берегу ставили вышки, чтобы никто не напакостил - тогда пресное озеро было единственным источником питьевой воды. Летом в том же, 1954 г., в Певеке появилась геодезическая экспедиция, которая начала вербовать рабочих. Условия в экспедиции показались заманчивыми, а самое главное было - выход на вольное поселение, то есть появлялась возможность получить некоторую свободу. Клюнули мы на эти условия с приятелем Вовкой, который сидел за убийство и имел 10 лет заключения. Он был грамотным парнем, техникум окончил, вот меня и с агитировал. Ушли в экспедицию. Занимались разбивкой объездной дороги в Певеке и трассы, ходили от поселка до поворота на Гыргычан, забивали в землю деревянные колышки. Но кончилась для нас эта жизнь. Как-то геологи Чаунского райГРУ ПОЛУЧИЛИ зарплату, но не смогли сразу выдать ее полностью и оставили в рюкзаке в одной из комнат. Дневальный подметил это, приспособился, подцепил проволокой рюкзак, нагреб денег столько, сколько мог спрятать, не покидая пост. Остальные в рюкзаке бросил на место. После этого случая всех расконвоированных в зону и загнали. А потом нас перекинули в 1955 г. на прииск "Куйвивеем". Узнав, что там есть морской порт, я попросился туда, разгружать лихтера с грузом. Быстро освоился, мне же многое с гражданки знакомым было. А потом в ту зиму случилось несчастье, во время южака два человека в нашем бараке сгорели. А мы тогда сидели в другом бараке, куда забежали легко одетыми. В окно увидели как полыхал барак, но южак такой был, что невозможно подойти, да и чем тушить? Лопатой и снегом? Отправились мы по распадку на прииск до которого было 12 километров. Пришли, рассказываем про пожар, а нам вроде неверят. Повезли обратно, провели расследование. Одного человека, обрубок без рук и ног нашли, у второго спина в чистую сгорела. Убедившись, что мы к пожару отношения в самом деле не имеем, оставили нас на зиму на прииске. Строили приборы, а когда они закрутились и море открылось ото льда, нас, учитывая опыт, снова направили в морпорт. Стал я там и за бригадира, и за начальника - работа, в общем-то не cложная. Да и не в тягость. Сообщают, бывало, что лихтер из Певека идет, мы вызываем с прииска пару бульдозеров, чтобы до прихода судна подготовить "пирс" - наваловку грунта с таким расчетом, чтобы автомашины могли подходить к борту лихтера. Так и работали. Питались не то что сносно, я бы даже сказал хорошо. Что греха таить, мужики умудрялись спереть при разгрузке и еду, и сладости, и спирт. Жаловаться кому-то, а тем более запрещать или стыдить, упаси бог, нельзя, враз прикончат. Жизнь-то дороже. Однажды еду на прииск на машине (к тому времени я научился водить автомашины, работать на тракторах), а у зоны меня останавливают - давай, мол, быстрее в бухгалтерию, получай расчет - тебя ос-во-бож-да-ют! А я ни сном, ни духом, об этом. Не верю, вдруг розыгрыш? Срок ведь мне еще не вышел. Но оказалось все правда. Побежал я, как и велели, за расчетом. Выдали мне новые сапоги кирзовые, костюм из драп-дерюги, телогрейку, кепку. Приехали в певекскую транзитку, откуда мне пришлось начать свою диссею. Вызвали на комиссию. Какая-то женщина зачитала постановление Президиума Верховного Совета об освобождении. Посоветовала больше не болтать без толку. Да я и без нее уже знал, что лучше держать язык за зубами. За незнание этой простейшей истины я отсидел 3 года и 4 месяца - вот во что обошлась мне частушка...

А то как-то на ЧЭКе понадобилось мне сходить по нужде. Позвал я сменщика, турбину нельзя было без присмотра оставлять. Проходя мимо топки, заметил группу людей, которые в матрацовке что-то длинное и толстое в топку пихают. Осенило меня - человека собираются сжигать! Меня как ветром обратно к турбине сдуло, забыл зачем и уходил. Но я скажу, что лично меня никто не трогал. Может быть, потому, что я сразу усвоил - хочешь остаться живым, надо меньше знать, видеть, и слышать. Но может, спасло и то, что я дружил с Вовкой, а такие люди в лагере большим авторитетом пользовались, так что он для меня был своеобразным прикрытием.

Но однажды все-таки и мне попало. Весной дело было, подтаивало уже. Как-то проходили мимо нас, группы заключенных, стоявших недалеко от вахты, начальник режима с молоденькой женой. Один из наших, дуралей, скатал снежок с галькой внутри, да и запустил им в молодуху. Попал ей под глаз. Она, конечно, в крик. А я громко сказал дуралею, что надо бы не ей, а ему - показываю на начальника режима. Только сказал это, как почувствовал сильнейший удар по голове. А дальше ничего не помню. Пришел в себя и узнал, что мне сломали три ребра, разбили колено, а физиономия так была разукрашена, что глаза ничего не видели. Еще крепче я усвоил правило, не слышать, не знать, не видеть...

В лагере мне приходилось слышать, что несколько лет до моего прибытия, примерно в 1950-1952 гг. заключенные в лагере так взбунтовались, что положили их много, с суши приезжала охрана с автоматами, а с моря катер с пулеметом зашел. Вот так и косили с двух сторон. Но за что - не знаю. Когда я видел, подобного, я имею ввиду в таких масштабах, не было. Хотя, конечно, приходилось видеть, как на повороте к нынешней водостанции охрана пристрелила двух заключенных. Видел трупы, которые выносило морем на берег. А однажды выбросило бочку, в которой был заварен труп. О побегах я не слышал, чтобы при мне происходили. Но говорили, что еще раньше одна бригада с рудника "Валькумей" целиком ушла, да так, что ее и не нашли. Говорили также, что дважды пытались самолет "Каталина" угнать, но оба раза неудачно. Знаю и видел не раз как хоронили заключенных, аммонитом рванут мерзлую землю, бульдозер притащит на волокуше 40-50 трупов из лагерного морга. Трупы свалят в ямку, прицепят одному-другому бирку к ноге и бульдозер загребает ямку. На том месте устанавливали знак с фамилиями только тех, кто значился на бирках. А остальные безымянными пропадали. По одиночке я не видел чтобы хоронили - аммонита бы не хватило...

Вот таким было лагерное бытие, которое, как мне казалось, никого не удивляло, не возмущало, его принимали как должное. Даже к смерти относились с равнодушием - еще не моя очередь".

Вот и весь рассказ. Хочется просить у Александра Васильевича и других невиновных, и пострадавших, прощения. Хотя лично я никому из них ничего плохого не сделал. И все же...

Хочется сказать ему, всем безвинно пострадавшим, - простите нас, практически таких же, как и вы, обездоленных, но с той лишь небольшой разницей, что нас не швыряло по лагерям и тюрьмам и нас не допрашивали следователи.

Простите, если сможете!

Простите за унижение, которое пришлось Вам испытать в дни своей сгубленной молодости, неустроенной взрослости и грядущей безрадостной старости.

Простите за то, что мы иногда верили тому, что вы, а не Система, преступили 3акон.

Виктор Франкл выделил и вторую стадию. Она получила название «апатия» . Что же характерно для этой стадии? Дадим слово автору:

«Апатия, внутреннее отупение, безразличие — эти проявления второй фазы психологических реакций заключенного делали его менее чувствительным к ежедневным, ежечасным побоям. Именно этот род нечувствительности можно считать необходимейшей защитной броней, с помощью которой душа пыталась оградить себя от тяжелого урона».

Заключенные в лагере вынуждены постоянно наблюдать за садистскими наказаниями, которым подвергались их товарищи. И нормальная человеческая реакция — отгородиться от этого, не смотреть, спрятаться. Но никуда не спрячешься. Можно лишь направить взгляд в пол. Но проходят дни, недели, месяцы и реакция людей на жестокость меняется. Они столько всего видели, что внутренне их все эти зверства уже не трогают. Возникает ощущение, что душа перестает ощущать чужую боль — в ней что-то отмирает. Единственное, что чувствует заключенный, когда становится невольным свидетелем жестокости, так это некоторое чувство радости от того, что он сам не находится в положении избиваемого.

Вместе с состраданием у заключенного отмирают и такие чувства, как брезгливость, страх и возмущение. Но было одно чувство, заглушить которое было практически невозможно. Речь идет о справедливости. По свидетельствам узников, даже физическая боль не приносила столько страданий, сколько проносила боль душевная от острого ощущения несправедливости всего вокруг происходящего .

У заключенных не было имен. Был только номер, вытатуированный на коже. И в списках, составляемых нацистами, стояли одни только номера. Человек терял свою самость. Его «я» было полностью растоптано лагерной системой. Каждый понимал, что лучшая стратегия выживания — никогда и ничем не выделяться из толпы . Ни в коем случае нельзя привлекать к себе внимание СС — это было смертельно опасно.

Говоря о нечеловеческих условиях лагерной борьбы за выживание, автор особо выделяет голод . Голод — это то чувство, которое полностью порабощало человека. Навязчивые мысли о еде не давали покоя ни днем, ни ночью. И многие мечтали о нормальном питании даже не ради вкуса самой еды, а ради того, чтобы избавить человека от того недостойного состояния, при котором он вообще ни о чем кроме еды и думать-то и не может.

Автор с благодарностью вспоминает повара, который разливал жидкий суп невзирая на лица. А это означало, что любому заключенному в тарелку могла попасть лишняя картошка или несколько горошин. Прочие же повара простым заключенным разливали суп только «с верха», а со дна зачерпывали только «привилегированным» узникам или же своим друзьям.

Вопрос о том, как лучше разделить свои скудные хлебные запасы, в лагере был совсем не праздным. И здесь у заключенных не было единого мнения. Одни считали, что свой хлеб лучше съедать сразу и в момент выдачи. Так имеется хоть какая-то возможность подпитать себя энергией и пусть ненадолго, но приглушить голод. И еще один плюс — никто этот хлеб уже не украдет. Другие же, в том числе и сам Виктор Франкл, считали, что удовольствие от хлеба необходимо растягивать максимально надолго. Цитирую автора:

«Когда кругом слышались охи и стоны. Когда приходилось видеть, что сильный когда-то мужчина, плача как ребенок, с не налезающими на ноги ботинками в руках босиком выбегает на заснеженный плац… Вот тогда я и хватался за слабое утешение в виде сэкономленного, хранимого с вечера в кармане кусочка хлеба! Я жевал и сосал его и, отдаваясь этому ощущению, хоть чуть-чуть отвлекался от ужаса происходящего».

Предполагая, что у читателей неизменно возникнет вопрос о сексуальных потребностях заключенных, автор отвечает на него однозначно — никаких сексуальных фантазий у узников лагерей нет и быть не может . В условиях невозможности удовлетворения самых примитивных человеческих потребностей мысли о сексе не могут найти никакой почвы. Зато каждый заключенный ощущает сильнейшую тоску по любви и заботе.

Внутренний диалог с любимым человеком — этот простой психотерапевтический прием — позволил многим заключенным не впасть в отчаяние и не опуститься окончательно. Те, кому было ради кого продолжать жить, отчаянно боролись за свое существование. Подчас было невыносимо трудно и больно. Но они не сдавались.

Автор описывает случай, когда ночью лежащему рядом с ним человеку явно приснился кошмар. Виктор Франкл уже хотел было разбудить соседа, но потом подумал о том, что едва ли самый страшный кошмар будет хуже, чем возвращение человека в лагерную действительность . И не стал его будить. Автор с горечью отмечает, что для него самого ранние часы пробуждения (почти еще ночью) были самыми тяжелыми из всех. Ведь сон, пусть и совсем ненадолго, позволяет человеку забыться. Отрешиться от всего. Но беспощадные утренние три гудка вновь возвращают к той ужасающей атмосфере жестокости и равнодушия…

Заключенные радовались, когда у них была возможность перед сном заняться уничтожением вшей. В противном случае эти отвратительные насекомые, которыми буквально кишел барак, отнимали у узников и без того драгоценные минуты сна.

Они завидовали простым арестантам — не узникам концлагерей, а обычным преступникам. У тех, по крайней мере, были свои нары, улучшенное питание, возможность получать посылки и письма с воли. Всё это было для лагеря невозможной роскошью.

Автор отмечает еще одну особенность психологии узников. Человек в лагере становится крайне раздражительным. Всему виной голод и постоянный дефицит сна. Раздражительность, помноженная на апатию, приводила к упадку духом. Люди ощущали свою полную беспомощность в сложившейся ситуации. Они были всего лишь игрушками в руках бездушной машины смерти. А ведь когда-то, еще совсем недавно, каждый из них имел свою семью, обладал какой-то профессией, был кому-то нужен.

Но и в таких, казалось бы, совершенно невыносимых условиях, находились люди, которые вне зависимости ни от чего сохраняли человеческие чувства и имели способность к состраданию. Их можно было встретить не только в среде заключенных, но даже и в рядах СС. Но об этом — .

В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак - людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: "под сопку" - в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги "Выполнение плана - закон" и "Довести план до забойщиков" были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму - нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.

И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: "В лагере убивает большая пайка, а не маленькая". Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.

Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица - была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно - бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.

Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой - пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.

Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.

Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.

Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той "золотой" бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.

Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.

Останешься дома, - прохрипел он.

На утро перевели, что ли? - недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.

Нет, тебя Романов вызывает.

Романов? Кто такой Романов?

Ишь, гад, Романова не знает, - вмешался дневальный.

Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.

В восемь часов!

Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.

Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.

Пора, пора, - тряс меня за плечо дневальный. - Иди - покурить принеси, не забудь.

Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:

Заключенный Андреев по вызову.

Раздался грохот щеколд, звон замков - и все замолкло.

Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку - носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.

Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.

Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта - там играл радиоприемник.

Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.

Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное - тепла. Голландская печка была раскалена.

Вот и познакомились, - восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. - Вот и познакомились. Ну, проходи. - И он открыл дверь в соседнюю комнату - кабинетик с письменным столом, двумя стульями.

Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.

Он порылся в бумагах на столе.

Как твое имя? Отчество?

Я сказал.

А год рождения?

Тысяча девятьсот седьмой.

Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.

Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.

Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.

Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.

Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?

Все со мной.

Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу...

Мне все равно.

Вот и хорошо.

Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.

Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки - насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.

Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.

Поехали, поехали.

Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.

Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.

Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.

Сколько сегодня, Миша? - спросил Романов у шофера.

Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.

Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.

Ну, Андреев, - сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. - Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?

Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.

Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.

Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.

Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.

Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. - И Романов исчез на большой лестнице.

Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.

Ждать пришлось недолго. Романов - он уже успел раздеться и был в форме НКВД - сбежал с лестницы и замахал руками.

Сюда, сюда.

Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой "Ст. уполномоченный НКВД Смертин". Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.

"Для псевдонима - чересчур", - подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.

Романов почтительно сгибался у стола.

Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.

Фамилия? - спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. - Имя? Отчество? Статья? Срок?

Я ответил.

Бледное лицо поднялось от стола.

Жалобы писал?

Смертин засопел:

За хлеб?

И за хлеб, и просто так.

Хорошо. Ведите его.

Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.

Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.

В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.

Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.

Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.

Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:

Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! - На чужой территории Романов называл меня на "вы".

Мысли лениво передвигались в мозгу - почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое - не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск "Партизан", то Романов сказал бы: "Сейчас мы поедем". Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!

По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.

Вот, это вам на дорогу. И еще вот. - Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. - Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.

Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. "Коробочки три, наверное", - опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.

Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.

А конвой уже вызвали?

Вызвали, - сказал дежурный.

Наверх пришлите старшего.

И Романов исчез на лестнице.

Пришли два конвоира - один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.

Вот этот, - сказал дежурный, показывая на меня. Оба - молодой и рябой - оглядели меня очень внимательно с ног до головы.

А где начальник? - спросил рябой.

Вверху. И пакет там.

Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.

Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.

Хорошо, - сказал наконец Романов, - мы дадим записку.

Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с "Партизана", стоял комфортабельный "ворон" - тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время "ворон" шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, - косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.

Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора.

Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.

Вишь, как кружило. Истинно "Серпантинная".

Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была "Серпантинная" - знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда - мертвецы вечной мерзлоты.

Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.

Наступали уже сумерки зимние. Дверь "ворона" открылась, старший конвоир бросил мне валенки.

Обувайся! Снимай бурки.

Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.

В бурках не доедешь, - сказал рябой.

Рябой швырнул валенки в угол машины.

Поехали!

Машина развернулась, и "ворон" помчался прочь от "Серпантинной".

Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.

Машина сбавила ход - кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?

Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан "глазок".

Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах - ноги в цинготных язвах гноились.

В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо - все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.

Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.

Хорошо, я им передам.

О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.

Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было смешано с первым, вылито в суп.

Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.

На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.

Ну, отдохнул? Поехали.

Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но "ворона" нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.

Я послушно перевалился через борт.

Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.

Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?

Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.

На другой участок передают? На какой?

Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.

Здесь мы пообедаем. Слезай.

Мы вошли в дорожную трассовую столовую.

Трасса - артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники - без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита - может предупредить воровство.

В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат... Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов - сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы - часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство - хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой - это наилучшая сцена.

Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, - я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.

Садись вон, ешь.

Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.

Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.

Ну, что же, можно, - сказал он.

Пошли, - сказал мне рябой.

Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.

Садись сюда, - сказал мне рябой.

Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.

Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.

Они отдых себе делают, понял? - зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. - Не имеют права.

Да, душа из них вон, - сказал я. - Пусть делают, как хотят. Тебе что - кисло от этого?

Человек поднял голову.

Я тебе говорю, не имеют права...

А куда нас везут? - спросил я.

Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.

На расстрел?

Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.

Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал порядков, процедурных порядков высшей меры. Я смущенно замолчал.

Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.

Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.

Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих - этап, партия, собирался уже значительный.

Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.

Вас куда везут?

В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.

Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.

Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до "Спорного".

Приговоренный к расстрелу умолял "перегреться" хоть на пять минут.

Машина влетела в "Спорный", когда уже горел свет. Пришел рябой.

Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.

Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из последних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. Бойцы все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленный лагерный изолятор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледенел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка?

Вот здесь в эту ночь на "Спорном" я отморозил наново все десять пальцев ног, безуспешно пытаясь заснуть хоть на минуту.

Утром нас вывели, посадили в машину. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так тепло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле.

Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний.

Конвой! Оправиться!..

Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплу, южному ветру, избавлению от леденящей душу тайги.

Ну, вылезай!

Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к конвоиру.

Покурим, гражданин боец?

Покурим. Иди на место.

Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что оправка затянулась, он передвинулся к борту и поманил меня рукой.

Помоги спуститься.

Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг почувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я отошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов.

Как тепло. - Но глаза были смутны, без всякого выражения.

Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов. С каждым часом становилось все теплее. В столовой поселка Палатка наши конвоиры обедали последний раз. Рябой купил мне килограмм хлеба.

Возьми вот беляшки. Вечером приедем.

Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались огни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно - мелкие-мелкие снежинки.

Машина остановилась близ райотдела НКВД. Конвоиры вошли в помещение.

Вышел человек в штатском костюме, без шапки. В руках он держал разорванный конверт.

Он выкрикнул чью-то фамилию привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сторону.

В тюрьму!

Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился.

В руках его был новый пакет.

Константин Иванович.

В тюрьму!

Угрицкий!

Сергей Федорович!

В тюрьму!

Симонов!

Евгений Петрович!

В тюрьму!

Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято.

Перед крыльцом райотдела стоял только я вместе со своими конвоирами.

Человек в костюме показался на крыльце с пакетом.

Андреев! В райотдел! Сейчас я вам дам расписку, - сказал человек моим конвоирам.

Я вошел в помещение. Первым делом - где печка? Вот она - батарея центрального отопления. Дежурный за деревянным барьером. Телефон. Победнее, чем у товарища Смертина в Хаттынахе. А может быть, потому, что то был первый такой кабинет в моей колымской жизни.

Вверх по коридору уходила крутая лестница на второй этаж.

Недолго я ждал. Сверху спустился тот самый человек в костюме, который принимал нас на улице.

Идите сюда.

По узкой лесенке поднялись мы на второй этаж, дошли до двери с надписью: "Я. Атлас, ст. уполномоченный".

Садитесь.

Я сел. В крошечном кабинете главное место занимал стол. Бумаги, папки, списки какие-то.

Атласу было лет тридцать восемь - сорок. Полный, спортивного вида мужчина, черноволосый, чуть лысоватый.

Фамилия?

Андреев.

Имя, отчество, статья, срок?

Я ответил.

Атлас вскочил с места и обошел вокруг стола.

Прекрасно! С вами будет говорить капитан Ребров!

А кто такой капитан Ребров?

Начальник СПО. Идите вниз.

Я возвратился к своему месту около батареи. Размыслив над новостями, я решил заблаговременно съесть тот килограмм "беляшки", который мне дали конвоиры. Бак с водой и прикованная к нему кружка были тут же. Ходики на стене мерно тикали. В полудреме я слышал, как кто-то прошел мимо меня наверх быстрыми шагами, и дежурный разбудил меня.

К капитану Реброву.

Меня провели на второй этаж. Открылась дверь небольшого кабинета, и я услышал резкий голос:

Сюда, сюда!

Обыкновенный кабинет, чуть побольше того, где я был часа два назад. Стекловидные глаза капитана Реброва устремлены были прямо на меня. На углу стола стоял недопитый стакан чая с лимоном, обкусанная корочка сыра на блюдце. Телефоны. Папки. Портреты.

Фамилия?

Андреев.

Имя? Отчество? Статья? Срок? Юрист?

Капитан Ребров перегнулся через стол, приближая ко мне стеклянные глаза, и спросил:

Вы Парфентьева знаете?

Да, знаю.

Парфентьев был моим бригадиром в забойной бригаде на прииске еще до того, как я попал в бригаду Шмелева. Из Парфентьевской бригады меня перевели в бригаду Потураева, а оттуда - к Шмелеву. У Парфентьева я работал несколько месяцев.

Да. Знаю. Это мой бригадир, Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Так. Хорошо. Значит, Парфентьева знаете?

Да, знаю.

А Виноградова знаете?

Виноградова не знаю.

Виноградова, председателя Далькрайсуда?

Не знаю.

Капитан Ребров зажег папиросу, глубоко затянулся и продолжал разглядывать меня, думая о чем-то своем. Капитан Ребров потушил папиросу о блюдце.

Значит, ты знаешь Виноградова и не знаешь Парфентьева?

Нет, я не знаю Виноградова...

Ах, да. Ты знаешь Парфентьева и не знаешь Виноградова. Ну, что ж!

Капитан Ребров нажал кнопку звонка. Дверь за моей спиной открылась.

В тюрьму!

Блюдечко с окурком и недоеденной корочкой сыра осталось в кабинете начальника СПО на письменном столе справа, возле графина с водой.

Глубокой ночью конвоир вел меня по спящему Магадану.

Шагай скорее.

Мне некуда спешить.

Поговори еще! - Боец вынул пистолет. - Застрелю, как собаку. Списать нетрудно.

Не спишешь, - сказал я. - Ответишь перед капитаном Ребровым.

Иди, зараза!

Магадан - город маленький. Вскоре мы добрались до "Дома Васькова", как называется местная тюрьма. Васьков был заместителем Берзина, когда строился Магадан. Деревянная тюрьма была одним из первых магаданских зданий. Тюрьма сохранила имя человека, который строил ее. В Магадане давно построена каменная тюрьма, но и это новое, "благоустроенное" здание по последнему слову пенитенциарной техники называется "Домом Васькова".

После кратких переговоров на вахте меня впустили во двор "Дома Васькова". Низкий, приземистый, длинный корпус тюрьмы из гладких тяжелых лиственничных бревен. Через двор - две палатки, деревянные здания.

Во вторую, - сказал голос сзади. Я ухватился за ручку двери, открыл дверь и вошел. Двойные нары, полные людьми. Но не тесно, не вплотную. Земляной пол. Печка-полубочка на длинных железных ногах. Запах пота, лизола и грязного тела.

С трудом я вполз наверх - теплее все-таки - и пролез на свободное место.

Сосед проснулся.

Из тайги?

Из тайги.

Со вшами?

Со вшами.

Ложись тогда в угол. У нас здесь вшей нет. Здесь дезинфекция бывает.

"Дезинфекция - это хорошо, - думал я. - А главное - тепло".

Утром кормили. Хлеб, кипяток. Мне еще хлеба не полагалось. Я снял с ног бурки, положил их под голову, спустил ватные брюки, чтобы согреть ноги, заснул и проснулся через сутки, когда уже давали хлеб и я был зачислен на полное довольствие "Дома Васькова".

В обед давали юшку от галушек, три ложки пшенной каши. Я спал до утра следующего дня, до той минуты, когда дикий голос дежурного разбудил меня.

Андреев! Андреев! Кто Андреев?

Я слез с нар.

Выходи во двор - иди вот к тому крыльцу.

Двери подлинного "Дома Васькова" открылись передо мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный коридор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную железную щеколду и открыл крошечную камеру с двойными нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар.

Я подошел к окну, сел.

За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Ты понимаешь что-нибудь?

Ничего не понимаю. Когда тебя привезли?

Три дня назад. На легковушке Атлас привез.

Атлас? Он допрашивал меня в райотделе. Лет сорока, лысоватый. В штатском.

Со мной он ехал в военном. А что тебя спрашивал капитан Ребров?

Не знаю ли я Виноградова.

Откуда же мне его знать?

Виноградов - председатель Далькрайсуда.

Это ты знаешь, а я - не знаю, кто такой Виноградов.

Я учился с ним.

Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским прокурором. Виноградов, проезжая через "Партизан", узнал, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника "Партизана" Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузницу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградова в НКВД, Смертину, тот - в Магадан, капитану Реброву, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следовательской техники.

А здесь мы зачем? Я был в палатке...

Нас выпускают, дурак, - сказал Парфентьев.

Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку.

Да, - сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением.

Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефировая рубашка была расстегнута на его груди.

Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа...

А ты-то друг народа?

Да уж, по крайней мере, не политический. Ромбов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают.

Блатной, что ли? - сказал я.

Кому блатной, а кому портной.

Ну, перестаньте, перестаньте, - заступился за меня Парфентьев.

Гад! Не терплю!

Загремели двери.

Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфентьевым подошли поближе.

Вы что, юристы, что ли? - спросил Парфентьев.

А что случилось? Почему нас выпускают?

Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, - негромко сказал кто-то всеведущий.