Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Цитаты достоевского о религии. Искатель высшей правды

Цитаты достоевского о религии. Искатель высшей правды

Ф. М. Достоевский и Православие

Можно считать, что после всего написанного о Достоевском ранее, уже бессмысленно пытаться высказать еще и свое мнение, может быть, далеко не оригинальное. Может быть, но не об этом сейчас речь. О Достоевском писали многие: философы, писатели, критики и многие другие. Наверное, почти все, кто в России (да и за рубежом) серьезно относились к литературному труду, не обошли стороной тему Достоевского. И имея в виду, что исследователи творчества Достоевского - люди с мировыми именами, сразу хочу оговориться: мой труд вовсе не претендует на фундаментальное исследование творчества Достоевского. На его книгах я выросла, именно с них началось мое самосознание, но несмотря на то, что я считаю его величайшим писателем, хочу сделать несколько предостережений против бездумного принятия его книг.

Как раньше, в советские времена, на великого писателя ставили клеймо реакционера, так сейчас некоторые хотят видеть его чуть ли не учителем Церкви. Как одно мнение (это уже очевидно) к Достоевскому вообще отношения не имеет, так и другое - упрощает писателя в интересах нахлынувшего “всеобщего православия”.

Если мне удастся связно и достаточно вразумительно выразить свою точку зрения - слава Богу за это.

“Жестокий талант” - определение, данное Достоевскому Михайловским, по словам Бахтина, “имеет под собой почву”. “Своего рода моральные пытки, которым подвергает своих героев Достоевский, чтобы добиться от них слова самосознания, доходящего до своих последних пределов, позволяют растворить все вещное и объектное, все твердое и неизменное, все внешнее и нейтральное в изображении человека в чистом mediumе его самосознания и самовысказывания”

Всякий ли человек способен вместить в себя Достоевского с его проблематикой и не повредиться сам? “Герой Достоевского не образ, а полновесное слово, чистый голос”, по словам Бахтина. Если мы слышим голос, обращенный к нам, мы вынуждены отвечать - либо соглашаться, либо нет. Если не отвечать -чтения Достоевского не получится.

Достоевский - не средство для заполнения пустой души. Поэтому, кстати, я против его наличия в школьной программе. Следствием такого раннего прочтения без соответствующего духовного комментария может быть либо отторжение от писателя на всю оставшуюся жизнь, либо неправильные выводы, и неизвестно, что хуже. Достоевский не терпит легкодумного прочтения. Он - сложный мыслитель, и читать его сложно. Чтобы осознать – надо обладать самосознанием, а это бывает не часто. Тем более, что “не только действительность самого героя, но и окружающий его внешний мир вовлекаются в процесс самосознания, передаются из авторского кругозора в кругозор героя. Они уже не лежат в одной плоскости с героем, рядом с ним и вне его в едином авторском мире... Рядом с самосознанием героя, вобравшим в себя весь предметный мир, в той же плоскости может быть лишь другое со-знание, рядом с его точкой зрения на мир - другая точка зрения на мир. Всепоглощающему сознанию героя автор может противопоставить лишь один объективный мир - мир других равноправных с ним сознаний”.

То же самое относится и к читателю. Если литературный герой Достоевского обладает таким сильным смысловым зарядом, тем паче читатель должен быть “себе на уме”, т.е. иметь свой взгляд на мир и знать свое место в нем. Одним словом, обладать самосознанием. Иначе, не имея что-либо противопоставить этому со своей стороны, человек окажется втянутым в поток проблем такой мощности, что может потерять в нем всякую ориентацию. То есть по-настоящему понять Достоевского может лишь тот,

Кто в жизни примирит противоречья,

И в некий символ заключить их рад,

Тот сам гуляк изгонит из палат.

Иначе он пирует... -

по словам Р.М. Рильке

“Человек изображается у Достоевского всегда на пороге, или, другими словами, в состоянии кризиса”. А если читатель - сам в состоянии кризиса? А вне кризиса сейчас только христианин, по мере своей веры. Что же найдет у Достоевского человек неверующий, но ищущий - молодой по преимуществу? Попытаюсь привести пример на основании одного из последних произведений автора.

Когда была написана “Кроткая”? В 1876 году, за 5 лет до смерти Достоевский написал это небольшое, по сравнению с другими, произведение. Большая часть всего уже написана, жизненный путь уже почти пройден. Вовсе не случайно я хочу начать именно с “Кроткой”. В каком-то роде это итог творческого пути, в любом случае, произведение зрелого автора, и оно не может не быть показательным.

Сам Достоевский охарактеризовал его “фантастическим”. Буквальный перевод с греческого слова- “относящийся к воображению”.

Тем не менее, написано оно после реального случая странного “кроткого” с самоубийства доведенной до отчаяния молодой девушки. Мало ли в то время было самоубийств, причем самых странных? Очень много, газеты того времени пестрят сообщениями такого рода. Почему же Достоевский остановился именно на этом случае? Более того, само повествование ведется от лица мужа, только что потерявшего самоубийцу-жену. Достоевский входит в его образ, и вместе с ним переживает неожиданную гибель молодой жены, выбросившейся в окно, прижав к груди икону...

Странное воображение...

Достоевский - не судья своим героям и не пастырь добрый своим читателям. Чтобы читать Достоевского, надо иметь Христа в душе и оценивать героев и ситуации самостоятельно. Иначе, не имея истинного Пастыря, можно не только ничего не приобрести из его книг, но и лишиться того, что уже имеешь.

Возвращаясь к “Кроткой”, возьму на себя дерзость переболевшей души признать: для неопытного существа разносторонний Достоевский запросто может обернуться ростовщиком из “Кроткой”. Приносит неопытная душа свой заветный образ, свой Божественный образ, еще не осознанный, в заклад - за учение. И может погибнуть, не вынеся всей тяжести вызванных им переживаний, ибо, неокрепшая, не может еще ни разделить их, ни отвергнуть (потому как нет еще духовной точки отсчета). А потому и бросится из окна, сжимая в руках этот неоцененный, ставший ненужным образ.

Поражает детскость героев Достоевского, не та детскость, о которой говорил Христос, не та, что от Царствия Небесного - просветленная, а капризная, темная сторона детской души. Дети - самые жестокие существа на свете, и такие дети - герои Достоевского.

Язычество - тоже детство. И в героях Достоевского многое от язычества. Отсюда, наверное, и невыраженность христианского начала (в истинном его смысле), и тяга к низовой христианской культуре (тому много примеров, например, в “Бесах” - странные “юродивые”, “святая мать – сыра земля” и т.д.). Интересно, что если Достоевский пишет о детях (“Неточка Незванова” и дети в других книгах), они ничем не отличаются от взрослых, их психология полностью такая же, как и у взрослых героев и в этом есть что-то искусственное. Но это только доказывает, что герои Достоевского во многих своих проявлениях - просто злые дети. Как глубоко может переживать ребенок, а точнее - вымещать свои переживания на окружающих из-за нестоящей мелочи... Так и герои Достоевского в любой его книге едят себя и друг друга из-за нестоящего. Достоевский по-преимуществу психологичен.

И в большинстве случаев так и остается в стихии человеческой души, в пределах психологии. Певец русской души - да, певец надрывов - да, но нельзя присваивать ему звание “христианского писателя”, что хотят сделать многие. Это - уже фальшивая позиция и Достоевского так не открыть. Христианство - это прорыв из сферы души, оно надпсихологично. И творчество Достоевского в этом смысле не просветленно. Абсурд в духе XX века называть Достоевского “православным писателем”.

Но, возвращаясь к теме нечеловеческих страданий, обратим внимание на то, что “инфернальность” (infernalis- лат.) переводится в примечании к “Братьям Карамазовым” как страстность, демоничность. В православных источниках мне приходилось встречать это слово в более конкретном смысле - одержимость злыми силами. В некоторых случаях Достоевский характеризует этим понятием своих героев. Кстати, в классической русской литературе этим словом больше не пользуется никто. Таким образом, это - “фирменное” слово, используемое в литературе только Достоевским. И действительно, от некоторых героев холодом и жаром веет. Но об этом после.

Эти “инфернальные” образы, яркие страдания, очень привлекают человека, только что ставшего, как он сам считает, самостоятельным. К сожалению, сама, когда первый раз прочитала “Преступление и наказание”, почти гордилась - и не я одна, многие друзья! - что мыслю, как Раскольников.

Во многом не понимая позиции автора (об этом особый разговор) и не имея духовой опоры в себе (а это может быть только вера в Евангелие), прониклась сомыслием и сочувствием с Раскольниковым и даже очень жалела, что так невнятно все кончилось. И в самом деле, неверующему молодому человеку непонятен и пресен этот конец. Кажется - какой-то срыв, а ведь тут - вершина творчества Достоевского. Надо было пройти весь путь воцерковления, чтобы, перечитав многократно “Преступление и наказание”, оглянувшись назад, понять как мы были не правы и как эта неправда характеризует все душевное состояние той поры... Но, поскольку Достоевскому дорог Раскольников как в начале, так и в конце книги, и он не выражает своего отношения, не судит своего героя - очень просто принять это за одобрение. И тут-то голова пойдет кругом. А критерии надо искать не у Достоевского, а в Евангелии, сам Достоевский видит критерии только там. А что юному максималисту Евангелие? Пока не обожжется - не оценит.

И Достоевский в этом смысле является жестоким, но хорошим учителем. Только аккуратно надо с его идеями обращаться. А то... можно уклониться в темный лес и там разбить себе голову, не имея ориентира. Я еще вернусь к этой теме.

Один очень уважаемый мной священник, о. Георгий Митрофанов в своей статье о русском философе К. Н. Леонтьеве совершенно справедливо замечает, что “тройственная мировоззренческая основа церковной жизни оказывалась совершенно размытой в религиозных исканиях “культурного” христианства. И даже творчество такого искренне устремленного к Православию писателя, каким являлся Ф. М. Достоевский,... с большим трудом открывало для себя подлинно церковные истоки религиозности русских православных людей. “В творениях г. Достоевского, - отмечал в этой связи К. Н. Леонтьев, - заметна в отношении религиозном одна весьма любопытная постепенность. Эту постепенность легко проследить в особенности при сравнении трех его романов: “Преступление и наказание”, “Бесы”, “Братья Карамазовы”.

Позволю себе не согласиться с этим мнением. По-моему, никакого прогресса в смысле религиозном в этих трех романах нет. Даже как-то сопоставить между собой эти три произведения - труд довольно сомнительный. Я и не буду пытаться сравнивать, а в процессе разбора все выяснится само.

Как высшую ступень К. Н. Леонтьев берет “Братьев Карамазовых”.

Складывается впечатление, что эта вещь наиболее церковная, ибо там вообще много о церкви, “весьма значительную роль играют православные монахи”. Хоть, по признанию автора, монахи эти и говорят не совсем по-монашески, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях”, но зато “некоторые из действующих лиц высшего класса признают за ними особый духовный авторитет”. Таким прекраснодушием XIX века отдает от этих слов! Ну, если уж есть монахи, значит, все будет хорошо. Но мы, дети горьких лет, знаем, что с тех пор был “Мастер и Маргарита”, где действует вроде бы Сам Христос, а одно из рабочих названий этой книги - “Евангелие от сатаны”! Просто невозможная ситуация для XIX века.

Я совершенно не хочу проводить параллель между Достоевским и Булгаковым. Достоевский во время написания “Братьев Карамазовых” - глубоко верующий христианин, и личный христианский опыт у него, безусловно, большой. Но роман не одобрили в Оптиной, откуда взято, вероятно, описание монастыря и где подвизался св. Амвросий Оптинский, которого Достоевский сделал прототипом старца Зосимы. Роман в Оптиной не одобрили, и это выразило отношение Церкви к “Братьям Карамазовым”.

Достоевский очень метко называл свои произведения. Если “Бесы” - так и правда, многие главные герои, Петр Верховенский особенно, очень напоминают бесов, страшный тип. “Преступление и наказание” - так и есть: сперва история преступления, потом - история наказания. Трезво и без выдумок. “Неточка Незванова” - так там и есть про Неточку, а остальные способствуют раскрытию ее образа. Так и “Братья Карамазовы” - книга про Карамазовых, про низовую, страстную, земляную их силу и вовсе не про монахов. И Карамазовы остаются таковыми на протяжении всего романа. Нет там ни просветления, ни прорыва ввысь. Поставленный перед лицом преступления, которое он не совершал, Митя несет наказание. Но нет в этом наказании покаяния, одна только Карамазовская сила, человеческая. Безобразна сцена в завершении книги, когда в тюрьме у Мити сталкиваются две любящие (или ненавидящие?) его женщины. Какие слова подобраны автором для выражения чувств героев? “Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить... Вот спаси его, и всю жизнь молиться за тебя буду.

А простить не хочешь! - прокричал Митя Грушеньке с безумным упреком.

Будь покойна, спасу его тебе! - быстро прошептала Катя и выбежала из комнаты.

И ты могла не простить ей после того, как она сама же сказала тебе: “Прости”? - горько воскликнул опять Митя.

Митя, не смей ее упрекать, права не имеешь! - горячо крикнул на брата Алеша.

Уста ее говорили гордые, а не сердце, - с каким-то омерзением произнесла Грушенька...

Нет, перед этой не могу казнить себя! Я сказала ей “прости меня” потому, что хотела казнить себя до конца. Она не простила... Люблю ее за это! - искаженным голосом прибавила Катя, и глазе ее сверкнули дикой злобой”.

Количество отрицательных эмоций превышает всякую меру. Вместе с тем, это почти финальная сцена романа. И героев, участвующих в этой сцене, можно назвать положительными. Но восклицания, крики - накал страстей - вряд ли сопутствуют покаянию, которое, вроде бы, должно происходить. И заключительная фраза, которой заканчивается весь роман - “Ура Карамазову!” - очень наводит на размышления. Даже если этот Карамазов -.Алеша...

В смысле церковном из всего романа, на мой взгляд, наибольший интерес представляет противостояние отца Ферапонта и старца Зосимы, в частности, эпизод, где описывается ожидание нетления тела последнего.

“Старец этот, отец Ферапонт, был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мы уже упоминали, как о противнике старца Зосимы, и главное - старчества, которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством...”

Был этот отец Ферапонт постник, молчальник. Носил вериги. Т.е. жизнь вел строжайшую монашескую, и в Писании, и в Предании был начитан, как видно из описания. Но на вопрос молодого монаха, имеет ли он общение со Святым Духом, отвечает:

Слетает. Бывает.

Как же слетает? В каком же виде?

Святый Дух в виде голубине?

То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею”.

Но главное в их беседе следующее:

“- А видишь ли древо сие? - спросил, помолчав, отец Ферапонт.

Вижу, блаженнейший отче.

По-твоему, вяз, а, по-моему, иная картина.

Какая же? - помолчал в тщетном ожидании монашек.

Бывает в нощи. Видишь ли два сука? В ноши же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о страшно!

А что же страшного, коли Сам бы Христос?

А захватит и вознесет.

Живого-то?

А в духе и слове Илии, не слыхал, что ли? Обымет и унесет...”.

Вот это действительно страшно... Что же перед нами, проявление христианства, или это просто состояние прелести? Как бы то ни было, но люди, смотрящие на Бога именно этими глазами и сейчас не редкость. Живя в Печорах и в других монастырях, я встречала много людей того же плана - внешняя безупречность жизни, тяга к скрытой от всех “тайне” в христианстве - и страх. Не “страх Божий”, животворящий человеческую душу, а, если можно так выразиться, “страх Бога”, парализующий и делающий невозможной любовь, само стремление любить Бога и ближнего. Старец Зосима же воплощенная любовь. К нему едут со всей России и он всех принимает, для всех у него есть слова совета и утешения, настоящий подвижник, старец, такой и есть. Преп. Амвросий говорил о себе, что как на людях родился, так и живет с тех пор (а родился он, когда к отцу его приехало большое количество гостей). И насколько есть в духовном облике старца Зосимы верно подмеченного, сближающего его с преп. Амвросием, настолько привлекателен этот образ. Несовместимость страха и любви, две стороны духовной жизни показаны Достоевским, и проблема эта серьезна.

Нездоровый же интерес вокруг смерти старца Зосимы выдает духовное состояние общества. К сожалению, слишком много народа предпочитали старца Ферапонта, любили внешнюю сторону подвига, жаждали видимых чудес, а любви не ведали... Появление у гроба старца Зосимы Ферапонта, изгоняющего бесов со словами: “Притек я сюда малограмотен, а здесь, что и знал, забыл, Сам Господь Бог от премудрости вашей меня, маленького, защитил...”. И потом вдруг откровенные слова зависти: “Над ним завтра “Помощника и покровителя” станут петь - канон преславный, а надо мной, когда подохну, всего-то лишь “кая житейская сладость” - стихирчик малый, - проговорил он слезно и сожалительно”." Но слышал это только о. Паисий, а для народа у о. Ферапонта были другие слова: “Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! - неистово прокричал он, воздевая к солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос...

Вот кто свет! Вот кто праведен! - раздавались возгласы уже не боязненно, - вот кому в старцах сидеть, - прибавили другие уже озлобленно.

Не сядет он в старцах... Сам отвергнет...”

Показательно здесь отношение к старчеству, как к должности “от мира сего”. Ждали нетления тела старца Зосимы - и не дождались. Ждали как иудеи знамения, и не дал им Господь знамения. Неисповедимы пути Господни. Тяжелое духовное состояние народа изобразил Достоевский. Как быстро все соблазнились о подвижнике... Будто и не они ходили к нему за советами, и не они выражали ему свою любовь...

Даже Алеша, который жаждал не чудес, а “справедливости”, “высшей справедливости” - соблазнился. “Ну и пусть бы не было чудес вовсе, пусть бы ничего не объявилось чудного и не оправдалось немедленно ожидаемое, но зачем же объявилось бесславие, зачем попустился позор... Где же провидение и перст его? К чему сокрыло оно свой перст в самую нужную минуту (думал Алеша) и как бы само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?”

Конечно, серьезное испытание выпало на долю Алеше, почти такое же, как последователям Христа, когда Господь принял поругание и умер на кресте... Но Христос воскрес, чудо свершилось - и соблазнившиеся последователи стали Апостолами,.. Не того ли ожидал и Алеша? Но Истина, Которой служил старец, уже восторжествовала, и встает вопрос: в кого веровал Алеша? Если в Христа - зачем ему еще “высшей справедливости”? Вот если в старца Зосиму вместо Христа... Во всяком случае, была у него. Возможность остаться при монастыре, ибо понял об отце Паисии, “что в этом строгом и суровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга и горячо любящего его нового руководителя, -точно как бы старец Зосима завещал ему его, умирая”. Но он все-таки уходит, соблазненный.

А чем тут соблазняться? О народе, окружающем гроб, сказал Иван устами великого инквизитора, обращаясь ко Христу: “Ты не сошел (с креста) потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника перед могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях слишком высоко, ибо, конечно, они невольники, хотя и созданы бунтовщиками”.

Не созданы, а стали. И не имели люди, ждущие чудес у гроба, ни свободной любви, ни свободной веры. И сотворил им Господь - по вере их. Уж не в этом ли выражается “признание особого духовного авторитета некоторыми лицами высшего класса”? (возвращаясь опять к К.Н. Леонтьеву).

Если вернуться к образу старца Зосимы как к попытке литературно изобразить православного подвижника, то признаюсь - его изображение как-то не убеждает... Я могу назвать себя верующим человеком, но рассуждения старца Зосимы меня не увлекают. Вернее, увлекают, да не туда, куда надо. Есть в них чувственность, эмоциональность, совершенно не свойственная праведнику. Это - тоже надрыв, но надрыв уже не мирского человека, ведь о. Зосима - старец, к нему со всей России едут... Вроде бы то что надо: многое чувствуется верно (видимо, то, что взято у преп. Амвросия). Но иногда кажется, что это сам Достоевский перерядился в старца. В разных эпизодах - будто два разных человека действуют. Порой, вроде бы все правильно написано, но нет здесь того, что отличает писания св. Отцов, подлинных старцев. Дух не тот. Слова настоящего св. Амвросия предельно просты, но - и жгут, и исцеляют. Появляется мир в душе. А вот у старца, описанного Достоевским, слова не несут покоя, воздействуют на чувства, вызывают страстные переживания.

Да и как понимать такие его рассуждения: “Посмотри, - говорю ему, - на коня, животное великое, али на вола, его питающего и работающего ему (человеку - Н.Е.), понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая доверчивость и какая красота в его лике. Трогательно даже и это знать, что на нем нет никакого греха, ибо все совершенно, все, кроме человека, безгрешно, и с ними Христос еще раньше нашего”. Не слышала я таких слов от старцев, хотя приходилось мне с ними общаться, да, более того, и помыслить не могу услышать. Неверующий человек не поверит в такое христианство, не увлечется им. Все, что есть в словах старца Зосимы сентиментального и сладкого (а есть и такое) - просто отвратит его от Православия по Достоевскому. “И рассказал я ему, как приходил раз медведь к великому святому, спасавшемуся в лесу, в малой келейке, и умилился над ним великий святой, бесстрашно вышел к нему и подал ему хлеба кусок: “Ступай, дескать, Христос с тобой”, и отошел свирепый зверь послушно и кротко, вреда не сделав. И умилился юноша на то, что отошел, вреда не сделав, и что с ним Христос. “Ах, как, говорит, это хорошо, как все Божие хорошо и чудесно”. Сидит, задумался, тихо и сладко. Вижу, что понял. И заснул он подле меня сном легким, безгрешным. Благослови Господь юность!”

Мне вспоминается рассказ из книги митр. Антония Сурожского о том, как он пришел в юности к Богу. Владыка был неверующим, и один раз, в виде общественной повинности, его отправили на выступление прот. Сергия Булгакова. О. Сергий Булгаков не знал, как разговаривать о Боге с подростками, выбрал все самое сладкое из учения Церкви и рассказал. Результатом была дикая ненависть к Евангелию со стороны мальчика, правда, она же, ненависть, подвигла его прочитать самое короткое Евангелие, от Марка, написанное для “таких же дикарей, для римского молодняка”. Лишь ощутив явное присутствие Христа в комнате после прочтения, мальчик уверовал, и сейчас является виднейшим богословом. Поэтому скажу, что вся сладость и умиление, понятные людям верующим, могут вызвать полное отторжение у молодого человека, читающего “Братьев Карамазовых”, он пропустит всю “умилительность” мимо ушей, чтоб с головой погрузиться в языческую стихию Карамазовых, так ярко описанную.

Если уж пришлось здесь обратиться к К.Н. Леонтьеву, нельзя оставить без внимания и ответ ему Вл. Соловьева. Леонтьев пишет, что “христианская идея, которой служил Достоевский, искажалась в его уме примесью сентиментальности и отвлеченного гуманизма”. И Соловьев ему на это отвечает, что гуманизм Достоевского “не был той отвлеченной моралью, которую обличает Леонтьев, ибо свои лучшие упования для человека Достоевский основывал на действительной вере в Христа и в Церковь... Гуманизм Достоевского утверждался на мистической сверхчеловеческой основе истинного христианства, а при оценке деятеля с христианской точки зрения важнее всего, на чем он стоит, и на чем он строит”.

Даже, если пропустить мимо ушей слово “гуманизм”, которое имеет к христианству слабое отношение, на чем стоит Достоевский - сомнению не подлежит: будучи в зрелости истинным христианином, стоит он на твердой основе христианства. Из дневников это можно увидеть. Но на чем он строит свои художественные произведения?

Достоевский очень сложен...

Соловьев был его друг, и в Оптину пустынь они ездили вместе. Может быть из этого личного знакомства смог он сделать вывод о Достоевском, как о певце нового (в хорошем смысле слова), просветленного христианского общества. Но я пишу о романах Достоевского. И, в самом деле, дневники писателя читаются не в первую очередь. Знакомятся с Достоевским через романы...

Возвращаясь к теме критики Достоевского К.Н. Леонтьевым и Вл. Соловьевым, скажем, что их взгляд, к сожалению уже не соответствует нашей действительности. Кто сейчас мог бы всерьез говорить, что “... истинное христианство есть всечеловеческое не в том только смысле, что оно должно соединить все народы единой верой, а, главное, в том, что оно должно соединить и примирить все человеческие дела в одно общее дело, без него же и общая вселенская вера была бы только отвлеченной формулой и мертвым догматом”. “Но где же ручательство, что люди свободно придут к единению, а не разбредутся во все стороны, враждуя и истребляя друг друга, как мы это и видим? Ручательство одно: бесконечность души человеческой, которая не позволяет человеку навсегда остановится, успокоиться на чем ни будь частичном, мелком и неполном, а заставляет его добиваться и искать полной и всечеловеческой жизни, всеобщего и всемирного дела”.

Серьезные речи о добре, истине, прекрасном... И одновременно - об общем деле... До чего же приятно, наверное, было в прошлом веке, сидя в своей усадьбе на веранде, так вот рассуждать... Звезды вспыхивали и гасли, и ветерок шелестел, и церковки виднелись на пригорке. А в нашем мире не осталось ничего этого. По иронии судьбы - ведь все так хорошо говорили! - толи их слова были поняты неправильно, то ли еще что... Но рвануло все это со страшной силой, и исчезло - как не бывало... Усадьбы национализировали и сделали там совхозы. А что с церквушками на пригорках сделали, - и вспоминать больно. Как-то вхолостую прошли все замыслы “единого человечества”. “Нравственный закон”, к которому так любили апеллировать, обернулся архипелагом ГУЛАГ. А ведь по историческим меркам прошло совсем немного времени... Ничего не осталось. Хотя нет, осталось многое. Осталось то, что было истинного, а все заблуждения, как сор, отпали и забылись. Канули в лету Чернышевские, Добролюбовы и прочие. Остался - Достоевский. Как оказалось, самый актуальный писатель в настоящее время. Но -воспринимается уже не так, как современниками. Потому мы и должны самостоятельно определить его место в нашей жизни.

У преп. Иустина встречаем определение: “Достоевский - пророк, ибо он Всечеловек”. Не совсем согласна с термином “всечеловек” - зачем утрировать? Человек как состоявшееся “Я” уже обладает полнотой человеческого. Но что Достоевский был действительно пророк в своем отечестве - сомнению не подлежит. Не в тех узких рамках, которые приписывали ему современники - подумать только, в “Бесах” предвидел процесс Нечаева! Если бы они тогда знали, ЧТО он еще предвидел!

Если верить, что прототип Степана Трофимовича - Грановский, и, следовательно, целое течение русской мысли, которое он представляет, а Кармазинов - Тургенев, - плачевное же состояние тогда было у мыслящих кругов...

Вечное нытье Степана Трофимовича, игра в особые отношения к нему правительства, писание писем “в соседнюю комнату”, далеко не так безобидны, как кажется. Он успел приложить руку ко всем молодым героям -был домашним учителем у Ставрогина (а это важно, ведь домашний учитель именно “образовывал” своего воспитанника), учил Дашу, Лизу. Правда, с собственным сыном отношения были странные. Он его, маленького ребенка, по почте отправил “к теткам” воспитываться. Хотя есть вероятность, что Петруша вовсе и не его сын, а “полячка”, о чем сам он говорит Степану Трофимовичу, и это тоже не маловажно. В смысле “взятости ниоткуда”. И в самом деле, каким-то мистицизмом веет при его появлении в повествовании.“И вот из соседней залы, длинной и большой комнаты, раздались скорые приближающиеся шаги, маленькие шаги, чрезвычайно частые, кто-то как будто катился, и вдруг влетел в гостиную... совершенно не знакомый никому молодой человек”. Описание его внешности как-то двусмысленно: “Как будто с первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но однако ж совсем не сутуловатый и даже развязный. Как будто какой-то чудак, и, однако же, все у нас находили потом его манеры весьма приличными, а разговор всегда идущим к делу. Никто не скажет, что он дурен собой, но лицо его никому не нравится... Выражение лица словно болезненное, но это только кажется... Он ходит и движется очень торопливо, но никуда не торопится...” и т.д. Эта переменчивость, “кажущесть” его облика - далеко не случайна. “Когда кажется- креститься надо”. Не соглашусь с мнением преп. Иустина, когда он говорит, что корень зла в романе Ставрогин: “Ставрогин, как мне кажется, самая ужасная личность в мировой литературе. Ни у кого нет такого жестокого ума и такового ледяного сердца. По дерзости мысли и циничности поступков никто с ним не сравнится, даже сверхчеловек Ницше. “Цветы зла” Бодлера в сравнении с сатанинско - художественным злом Ставрогина - это как бы райское благоуханье. Сам бог зла мог бы у него поучиться разнообразию, глубине и искусству зла”. По-моему же, корень зла - в переменяющемся Петруше Верховенском. Достоевский не пожалел красок на его изображение; “Выговор у него удивительно ясен, слова его сыплются, как ровные, крупные зернушки... Сначала вам это и нравится, но потом становится противно, и именно от этого слишком уже ясного выговора... Вам как-то начинает представляться, что язык у него во рту, должно быть, какой-нибудь особенной формы, какой-нибудь необыкновенно длинный и тонкий, ужасно красный и с чрезвычайно вострым, беспрерывно и невольно вертящимся кончиком”.

Прямо гадина какая – то! Бес – искуситель. А Ставрогин? Можно сравнивать его с Фаустом, как это делает А.Л. Бем, но это тоже не совсем убеждает. Мне кажется, лучше всего понял Ставрогина Бердяев, когда сказал, что в момент развёртывания романа - он уже труп. В самом деле, жизнь Ставрогина - за пределами романа. Он живет в воспоминаниях окружающих, которые не могут простить ему прошлого. Жена его, хромоножка, говорит, что он не ее муж, что он убил ее мужа, кричит ему вслед: “Гришка Отрепьев а-на-фе-ма!” Все хотят видеть в Ставрогине кого-то. Разные люди приписывают ему разные роли - светские люди говорят о нем: “звезда”, “дворянин”(несмотря на странную репутацию). Шатов говорит о нем: “сладострастие нравственное - смело летите вниз головой, а не ходите по краю - нервный срыв”. “Для зла людям живет” - говорит Лебядкин. А Петруша хочет видеть в нем не больше не меньше чем “Иван-Царевича”, самозванца, созвучно чаяниям Марьи Тимофеевны, хромоножки... Однако что видится в нем достоверно? Известно, что наблюдая за спящим человеком, иногда можно узнать о нем многое, во сне с человека спадает маска. И что же видит Варвара Петровна, застав своего сына спящим? “Увидав, что Nicolas сидит что-то слишком уж неподвижно, она с бьющимся сердцем осторожно приблизилась сама к дивану. Ее как бы поразило, что он так скоро заснул, и что может так спать, так прямо сидя и так неподвижно: даже дыхания почти нельзя было заметить. Лицо было бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, недвижимое; брови немного сдвинуты и нахмурены; решительно он походил на бездушную восковую фигуру. Она простояла над ним минуты три, едва переводя дыхание, и вдруг ее объял страх; она вышла на цыпочках, приостановилась в дверях, наскоро перекрестила его и удалилась незамеченная, с новым тяжелым ощущением и с новой тоской.

Проспал он долго, более часу, и все в таком же оцепенении; ни один мускул лица его не двинулся. Ни малейшего движения во всем теле не выказалось; брови были все так же сурово сдвинуты. Если бы Варвара Петровна осталась еще на три минуты, то, наверное, не вынесла бы подавляющего ощущения этой летаргической неподвижности и разбудила его. Но он вдруг сам открыл глаза и, по-прежнему не шевелясь, просидел еще минут десять, как бы упорно и любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты, хотя там ничего не было ни нового, ни особенного”.

Это описание Достоевского наводит на мысль, что Ставрогин уже мертв, образно выражаясь, он Дон Жуан, ставший Каменным гостем, зловещий призрак. Безотчетный страх матери, и дальнейшее его пробуждение (как будто возвращение из иных, мрачных миров) подтверждает это подозрение. Да и поведение его на протяжении всей книги сквозит пустотой, какие бы роли ему ни приписывали.

Степан Трофимович и другие герои того времени - вымышленные нереальные - любили поговорить о народе извне, как будто сами к нему не принадлежали. Всем мироощущением своим выносили себя за скобки, и, видимо, потому так натянуто - мучительны были эти “хождения в народ” интеллигенции. Они давали полезные советы, как этому “народу” жить, восхищались и умилялись или презирали, любили - не любили, искали там какой-то высшей мудрости или ужасались грубости, но они не жили с этим народом. А народ тем временем жил, растил хлеб и воровал, пух с голоду и богател, строил церкви и кабаки, но действительно была у народа какая-то цельность. И смотрел народ на этих мыслителей и дивился их чудачествам. Достоевский прошёл этот путь, об этом - в “Записках из мертвого дома”.Именно на каторге сумел он понять народ (и крепок же, видимо, этот народ был, если и в тюрьме Достоевский смог, глядя на людей, понять хорошее в них и полюбить. Представить подобную ситуацию в советской тюрьме просто невозможно). В “Бесах” он выражает свое отношение к людям устами Шатова очень метко: “Вы потеряли различие добра и зла, ибо перестали свой народ узнавать”, “...под народом вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились, что русский народ не таков. И это голая правда! А у кого нет народа, у того нет и Бога!”

Да, к Богу у Степана Трофимовича и иже с ним отношение, мягко ска-зать, странное. Он верует в lebon Dieu- “Доброго Господа” - показательное французское выражение. “Не понимаю, почему меня все здесь выставляют безбожником? - говаривал он иногда, - я в Бога верую, как в существо, себя лишь во мне сознающее. Что же касается до христианства, то, при всем моем искреннем к нему уважении, я - не христианин. Я скорее древний язычник, как великий Гете или как древний грек”. Однако, как красиво бы это ни называлось, “по плодам их узнаете их”. Как уже замечено ранее, он приложил руку к воспитанию почти всех молодых героев романа. Как говорит Лиза, он учил верить “En Dieu, qui est la-haut et qui est si grand et si bon? (В Бога, который наверху и который так велик и так добр?)... А помните ваши рассказы о том, как Колумб открывал Америку и как все закричали:“Земля, земля!”... А помните, как вы мне описывали, как из Европы в Америку бедных эмигрантов перевозят? И все-то неправда, я потом все узнала, как перевозят, но как он мне хорошо лгал тогда... почти лучше правды!”. Вот в этом-то и есть трагедия. Детям нельзя врать. А тем более так, что “почти лучше правды”.

Впрочем, под конец жизненного пути, Степан Трофимович кается. Исповедует свою веру в Бога: “Если есть Бог, то и я бессмертен”; видит в Боге единственное, что можно любить всю жизнь. Кается и признается, что всю жизнь лгал. Желает видеть Петрушу и Шатова, видимо, чтоб просить прощения, и примириться. Но в том-то и трагедия: Шатова уже убили, принесли в жертву “общему делу” - ритуальную человеческую жертву, кровь которой должна была связать навеки членов группы. А вдохновителем такого кровавого дела был Петруша - родной сын!

“Бесы” - книга без знака плюс. Все герои трагичны, над всеми витает рок. Поучительна история Кириллова. Идеолог самоубийства, дошедший с этой идеей до сумасшествия, пытается доказать, что убивает себя, “чтоб показать непокорность и новую страшную свободу” свою. Он хочет “заявить своеволие”. Однако на самом деле он не от Бога освободился - просто-напросто его используют в своих интересах темные силы в лице Петруши Верховенского. Его самоубийства ожидают, чтоб прикрыть свое темное дело - и у него нет свободы, чтоб отказаться. Под конец Петруша даже гневается на“свободного теоретика”: “- Э, черт! - озлился вдруг Петр Степанович, - да он еще и не подписал! Что же вы глаза-то выпучили, подписывайте! - Я хочу изругать... - пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался, - Я хочу изругать...”. До того доходит, что Петруша сам его хочет убить, если тот откажется от своих намерений. Кириллов окончательно сходит с ума, кусает за палец Верховенского, эта сцена безобразна. Вот вам и своеволие...

Петр Степанович блещет... Впрочем, что о нем говорить? В конце романа он один благополучно исчезает, оставив после себя мрак и разрушение. Он исчезает, но он вернется. За пределами книги. За пределами земной жизни Достоевского. И его - пропустят. Потому что недостаточно серьезно отнеслись к пророчеству, сидя в своих усадьбах и уютных городских квартирах. Пророчества Достоевского до смешного сбылись. Когда Шатов с Кирилловым отправились в Америку “на последние деньжишки”, чтобы испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личным опытом проверить на себе состояние человека в самом тяжелом его общественном положении. Шатову справедливо замечают, что это же можно было испытать и в России, нанявшись к помещику в страдную пору. Но он игнорирует это замечание. Как много лет спустя в романе у М. Булгакова проф. Преображенский иронически заметит, что невозможно одновременно бороться с разрухой дома и устраивать судьбы заморских голодранцев. До сих пор продолжает Россия это занятие.

Но и это не весь Достоевский. Не укладывается он и в положительные рамки пророка. Достоевский - певец надрывов. Кто не имеет твердости преодолеть эти надрывы, при чтении сорвется в них. Крайне не согласна с мнением преп. Иустина, что “каждый найдет себя в нем. Если вы печальны, то он все усердно разделит вашу печаль. Если вы в отчаянии, то тут он ваш друг, ваш брат, ваш близнец, и в то же время утешитель. Если вы атеист, он страдает вместе с вами, мучается вашей мукой, гениально защищает атеизм, подводит вас к взрывоопасному богоборческому бунту и к безумному отчаянию с тем, чтобы вместе с вами с криком броситься в ноги благого Иисуса”.

По-моему, не разделит, не утешит, а наоборот, добавит. И где гарантия, что подведенный к “богоборческому бунту и к безумному отчаянию” человек вообще захочет броситься “в ноги благого Иисуса”? Слишком дорого может стоить такой эксперимент, ибо речь идет о спасении души... Вообще, обширная книга преп. Иустина “Достоевский о Европе и славянстве” может рассматриваться, как частное воззрение человека святой жизни, соответствующее ее высоте. Для рядового мирянина такая точка зрения на Достоевского недостижима.

Герои Достоевского все “бремени ищут”. Всем мало ига Христова, и они ищут себе особого. Извечный соблазн молодости, эти поиски до добра не доводят. Но зато как описаны! Будто это - единственное, самое естественное занятие души, то, без чего не состояться личности. Кто бы объяснил тогда, в молодости, что “иго Мое благо, и бремя Мое легко есть”. Герои Достоевского знают о Христе. Но что-то их все не туда клонит. Церковности в их вере нет по преимуществу, зато процветает “подпольная” религиозность, в которой не поймешь, чего больше - язычества или христианства. В “Бесах”, например, Марья Тимофеевна рассказывает такой эпизод: “А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна старица, на покаянии у нас жила за пророчество - Богородица что есть, как мнишь? - Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого. - Так, говорит, Богородица - великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость”.

Даже старцы в “Братьях Карамазовых” тяготеют к какому-то неканоническому образу. Но об этом говорилось ранее. Действительно, прав был К. Н. Леонтьев, критикуя религиозную идею книг Достоевского. Только с его воззрением на Соню Мармеладову я не согласна. Но об этом позже. Может быть, дело в “детскости” героев, о чем упоминалось выше? В самом деле, дети склонны к язычеству. Не получившие религиозного воспитания, они выдумывают себе богов сами и служат им ревностно. Мне вся псевдо-церковность, описанная Достоевским, хорошо знакома, интуитивно, по собственному детству.

Достоевский, как человек сложной души, переносил ее проблемы в мир своих произведений. Как бы ни талантлив был писатель, он человек и смотрит на мир своими глазами, по-своему воспринимая его. Книгой со знаком“+”, по-моему, является “Преступление и наказание”, самая замечательная книга из всех художественных произведений, написанных Достоевским. Ее можно рассматривать в традиции XIX в., как это и делала вся критика, включая и советскую, т.е. как осуждение нового для тех времен (в любом случае, в России) течения мысли, рассуждающего о превосходстве избранной личности над “серой массой”. Все это, безусловно, так, но нельзя подходить к этой проблеме только с социальной позиции.

Тоска, гнетущая Раскольникова, его подавленное состояние перед совершением преступления выдает сопротивление души искусителю: “Все тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колени и подпер обеими руками голову. “Боже! - воскликнул он, - да неужели же, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить в липкой теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться весь залитый кровью... с топором... Господи, неужели? Он дрожал, как осиновый лист, говоря это”. После обращения к Богу ему стало легче. Далее там же: “Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно, “Господи! - молил он, - покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от той проклятой. мечты моей”.

Однако искушение, видимо, зашло далеко. Помысел был допущен слишком близко, и когда отошла грызущая мука, он узнает (будто бы случайно),что старуха-процентщица остается дома одна - и уже не сопротивляется. Гибнет от его руки процентщица, и, что характерно, ее сестра Лизавета. Таки всегда, рядом с вроде бы повинными гибнут вовсе невиновные люди. И это был первый сбой в “системе” Раскольникова, предсказавший, что в этой игре вовсе не он диктует правила (так же, как и Кириллов в “Бесах”).Но хоть и велик грех, совершенный Раскольниковым, видимо, не все еще для него потеряно. И не менее, чем убийство, страшен эпизод на мосту. Когда купчиха с дочерью подала ему двугривенный: “Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять м оборотился к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает... Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, - чаще всего возвращаясь домой, - случалось ему, может быть, раз сто, останавливаться именно на этом самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как и прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался... еще так недавно... В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все... Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально посмотрел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду, затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту”.

Это похоже на духовное самоубийство... И он, в самом деле, чуть не умер. После последнего поступка открылась у него горячка. Горячечный бред его ужасен, это уже какое-то преддверие ада. Но Господь милостив, Он оставил Раскольникову время на покаяние. Однако далек был Раскольников от покаяния... Спасло его то, что под грубой внешней оболочкой (часто покрывающей по-настоящему чувствительные, израненные души) душа его, как в детстве, оказалась чувствительной к чужому горю. В доме Мармеладова, в средоточии этого горя, встречает он Соню. Именно благодаря этой встрече становится возможным и воскресенье. Почему же именно Соне удалось то, что не получилось у хитроумного сыщика - привести Раскольникова к признанию своей вины, более того- к покаянию?

Из пестрой вереницы образов Достоевского лишь один мне по-настоящему мил. Лишь один человек положил “душу свою, за други своя”, когда остальные замкнуты на себя. Соня Мармеладова, она одна может вымолить Раскольникова, благословить его на покаянный путь и не оставить на этом пути. Почему же ей дано такое дерзновение? Известно, что последнее время многие пытаются дать ей славу святой, которой она никогда не искала, возвести на пьедестал, другие же, наоборот, опровергают ее “святость” и пытаются с пьедестала скинуть. Еще в прошлом веке- К.Н. Леонтьев писал: “Эта молодая девушка как-то молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет, к чудотворным иконам и мощам не прикладывается. Тогда как в действительной жизни подобная женщина непременно бы все это делала, если бы в ней проснулось живое религиозное чувство”.

Да. Но самое главное забыли: она проститутка. Нелогично ожидать каких-то внешних проявлений благочестия от человека, сама профессия которого безнравственна. А бросить ее она не может; вся семья тем кормится. И все священники и монахи помогут ей не больше, чем тот, который приходил напутствовать умирающего Мармеладова! Он на стон бедной безумной вдовы не имел верных слов утешения, да и что здесь слова... При виде озлобленной вдовы, у которой от чахотки кровь горлом - священник “поник головой и не сказал ничего”.

А Соня способна взвалить всё это горе на себя, и молиться. В церковь-то она ходит. Она живет только Божьей милостью. Она как Евангельский мытарь, не лезет на передние места и действительно в состоянии помочь людям. Даже в сердце Свидригайлова что-то шевельнулось при виде ее, и он обеспечил сирот в своем завещании. Она спасает Раскольникова. Кто, кроме нее, еще мог помочь ему? Кто стал бы возиться с этой душой, скорбящей и озлобленной, и кому еще эта душа смогла бы поверить?

Невозможно понимание между Раскольниковым и Соней, пока он не оказывается тоже изгнанником из общества, преступником. Но в глазах общества и она - преступница против морали. Только грешница может понять грешника, и только грешник может смириться подобно ей. Но дело, оказывается, не только в понимании. Соня совершила преступление над собой, но с этим не умерла. Смирилась и кормила семью, забыв себя и помня о Боге. И Бог не забыл ее, как не забыл мытаря, взывающего из глубины греха:“Боже, милостив буди мне, грешному”. И пути ее направлены вверх. Когда появляется возможность порвать с грехом, Соня делает это с облегчением. Раскольников же совершил преступление из гордости (“кто я - тварь дрожащая или право имею?”). Его путь направлен вниз, и Соня кажется ему чужда и глупа в своем самопожертвовании. Но, оказавшись поверженным в своей гордости, просто преступником - он становится в состоянии выслушать Соню и поверить ей. Когда Соня читает Евангелие о воскресении Лазаря, бессмертные евангельские строки по-новому четко, звонко отзываются в душе. Ибо она тоже жаждет избавления от своего вынужденного греха, жаждет, как воскрешения. Именно Соня благословляет его на покаяние кипарисным, простонародным крестом. А на себя надевает крест невинно убитой Лизаветы.

Потом было покаяние перед народом, на площади. Но не было покаяния церковного. Почему в этих напряженных событиях не упоминается Церковь земная? Опять срыв в языческую стихию... “Он вдруг вспомнил слова Сони: “Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и перед ней согрешил, и скажи всему миру вслух: “Я убийца”. В такую возвышенную напряженную минуту ни слова о Христе. Покаяние перед миром, а не перед Богом. В этом - срыв, ибо вовсе не к этому шло, когда читали Евангелие о воскрешении Лазаря.

Потом была каторга, мертвый дом. И когда весной они сидели у реки, наконец-то будто пелена спала с глаз Раскольникова. Наконец-то он понял, кем для него была Соня, А она просто жила, но ее любви и веры хватило, чтобы стать для него знамением воскресенья.

На этом я хочу закончить разговор о “Преступлении и наказании”. Очень неполный разговор, но основные черты понимания этого произведения как истории искушения человеческой души нечистым духом, мне кажется, здесь есть. Это понимание дает наиболее завершенную картину замысла автора, и вне этого понимания роман, на мой взгляд, теряет основную долю смысла. Ведь в самом деле, если проблема заключается в словах “тварь я дрожащая или право имею?” - становится бессмысленным окончание. Что же тогда получается - раз права не имеешь, значит ты тварь дрожащая? Остается закрытым выход в высшую сферу, и подвиг Сони тогда никак не связан с заблуждениями Раскольникова. Ибо социальный вопрос вовсе не исчерпывает главный вопрос, духовная проблематика с позиции социальной недосягаема. Достоевский героев не судит. Ему одинаково дорог Раскольников в начале и в конце романа. Но кто не способен осмыслить и оценить драматизм духовных заблуждений героев - не свободен от искушения их повторить. Сейчас, в доведенной до абсурда жизни России, можно увидеть все кошмары, доведшие Раскольникова до умопомрачения и преступления. Не в той, так в другой форме это состояние заразно. Достоевский создает жуткую атмосферу, но попробуй найди, что там неправда. Соня знает, но не дай Бог никому опыта ее жизни.

Нельзя окунаться в Достоевского с головой. Никаких сил не хватит выплыть. Сила одна - Христос. И голову надо держать поближе к Нему. А для этого у человека должен быть свой христианский опыт и опыт жизни наших горьких лет. Достоевский не “пастырь добрый”, и он не учит, как надо жить.

Скорее, на примере его героев можно научиться, как жить не надо. Но возникает вопрос, почему Достоевский, сам зная Истину, не воплотил это знание в своих книгах? Почему, будучи человеком православным, не смог передать в книгах этот дух? Почему в России, обладающей высшей истиной во Вселенной - Православной Церковью, нет ни одного литературного произведения об этой Церкви или приводящего в нее? Я не имею в виду творчество свв. отцов. Они не писали о Церкви, Церковь сама водила их рукой. Если можно так выразиться, они писали Церковь.

Немец Р. М. Рильке после посещения России написал книгу стихов “Часослов”. Вот выдержка из этой книги:

Тем более обидно, что в этом ряду такие великие имена, как Достоевский и Чехов... Последний очень любил церковное пение. Прекрасно знал службу. В своих рассказах не раз обращался к церковной теме. Он мог очень точно передать настроение - но все время уходил от ее решения и в конце концов писал не о том. Чудесный, пронзительный рассказ “Святой ночью”. Ночь необыкновенно хороша, и, действительно, священнодействует природа. Но все основные события происходят вне храма. В стенах монастыря - толпа, а тот человек, который мог бы понять все величие происходящего в храме, оказывается за его пределами, всю ночь перевозит людей на пароме.

Рассказ “Архиерей” еще печальней. Владыка Петр, главный герой повествования, смертельно болен. Фактически, на протяжении всего рассказа, он умирает. И он умер, в Великую Субботу. “А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей. Гулкий радостный звон сутра до вечера стоял над городом не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице, после полудня началось катание на рысаках, - одним словом, было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем”.

Про епископа Петра забыли, и даже мать рассказывала, что у нее был сын - архиерей робко, будто боясь, что ей не поверят. “И ей, в самом деле, не все верили”.Экая тоска... Рассказ будто затягивается дымкой забытия, маревом болезни. Не случайно преосв. Петр на протяжении всего рассказа болеет. Может быть, это рассказ об исходе человека из земной юдоли, но не о Церкви. Или рассказ “Студент”. В Страстную Пятницу студент рассказывает на огородах двум деревенским бабам о Страстях Господних. Природа описана великолепно, она будто страждет со Господом. И бабы, как часть этой природы, бессловесные, сопереживают рассказу, плачут. А студент, видя это, думает, что “правда и красота, направляющие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня, и, по видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле, и чувство молодости, здоровья, силы - ему было 22 года - и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла”. Со свойственной Чехову четкостью, очень глубоко описано состояние юношеского заблуждения, так сказать, входа в земную юдоль. И конец рассказа как-то зависает в пустоте. Это прекрасный рассказ, но не о вере.

Другой русский писатель, Лесков, очень много писал о церковной жизни. И насколько удавались ему отрицательные стороны, настолько же, как мне кажется, смазаны положительные. В положительных описаниях, как и Достоевский, Лесков тяготел к “не церковному христианству”. Роман “Соборяне”, скорей, рассказы о политике, чем о Церкви. И прот. Савелий Туберозов, скорей, борец, чем иерей.

На этом можно кончить разбор литературы, ничего, удовлетворяющего сполна требованиям христианства, там нет. И не случайно. Если коснуться самой проблемы творчества, на мой взгляд, светская литература не может быть полностью христианской, потому что там нет места соотнесенности с Богом: я выражаю себя в романе, обращаясь к другому я, не к Богу (когда я обращаюсь к Богу - это уже исповедь). Человек не имеет греха, когда выражает Бога в себе, это - творчество святости или творчество святых. В обычном же человеке свет перемежается тьмой, и пытаться написать о чистом свете - фальшивая игра, личина. В художественном мирском творчестве полная соотнесенность с Богом невозможна онтологически. Но это творчество имеет право на существование: если человек находит в себе всякое, и темное и светлое, и из этого состоится законченное произведение - своего рода “да” миру, положительный смысл, - это от Бога. Ведь художник -творение Божье. Но позитивное разрешение выпавшей на его долю проблемы - еще не путь к Богу. Это можно назвать изображением того, как жить нельзя, - у художника Свидригайлов застрелится, Раскольников попадет на каторгу, и Кириллов сойдет с ума. Можно не повторять их ошибок - но и только. Как это ни печально, творчество грехопадшего человека к Божественной полноте не ведет.

Но может быть, возможна книга, хотя бы приводящая к началу этого пути? На остальных путях есть книги, ведущие человека к известной цели. Например, “Мастер и Маргарита” ведет к романтическому демонизму, т.е. во мрак кромешный. Герман Гессе уводит в дзен-буддизм. Кастанеда - в магический мир. И этот список можно продолжить.

Нет только книги, которая, будучи произведением светской литературы, подводит к порогу Церкви. Может быть, тогда и не надо такой книги? Но слишком быстро мы, ступив на церковный порог, бросаемся забывать свое прошлое, внушая себе, что все, бывшее там - грех и мрак... А человек, не имеющий прошлого - не имеет и будущего. От прошлого нельзя отрекаться с тем, чтоб забыть его. Наоборот, надо решать свои старые проблемы даже будучи уже в Церкви. Иначе они никуда не денутся, и не дадут двигаться вперед. Покаяние, перемена ума, не мгновенное действие: надо переродиться, осмыслить себя, прошлую жизнь, не прячась от самих себя.

и застигнет камни врасполох

в тихом их теле.

Пусть бы мы этого и не хотели:

Зреет Бог.

Р. М. Рильке

Н. В. Егорова

Достоевский глазами предстоятелей церкви: предположения о будущем христианства

Удивительно, но факт: все вызовы XX и XXI века так или иначе были отражены в творчестве Достоевского, все проблемы были так или иначе им предсказаны. Тот, кто примет это утверждение скептически, должен убедиться в нём сам. Марксизм? Сколько угодно: это те самые «телеги, подвозящие хлеб человечеству», на которые так яростно нападает Лебедев в «Идиоте». Большевистская революция? Пожалуйста: роман «Бесы» подробно отражает чудовищные гримасы революционного насилия и его идеологии. Сталинизм? Предсказание его можно прочесть в истовой мечте Петра Верховенского об «Иване Царевиче», который придёт на смену революционному разгулу и станет вождём народа, одновременно популярным и аристократичным, кем-то вроде римского папы Востока. Разумеется, ещё более чётко явлено предсказание Сталина в фигуре Великого Инквизитора. Фашизм? Но это же идеология Раскольникова, которая разделяет людей на два сорта, предполагая, что лучшим людям позволено и преступление. Потеря религией своего значения в наши дни, «секуляризация» культуры? Вполне внятно мы читаем об этом обмирщении и торжестве современного язычества в «Бесах» (глава «Пред праздником») или узнаём эту враждебность к религии в кривлянии Фёдора Карамазова в келье старца, столь похожем на кривляния современной свободолюбивой прессы. Глобализация мира, торжество всесильной либеральной демократии североатлантического образца, при которой большинство получает сытость и иллюзию свободы, но настоящими носителями решений остаётся избранное меньшинство? «Легенда о Великом Инквизиторе» из «Братьев Карамазовых». Оправдание сексуальности и распространение извращений, включая педофилию? Свидригайлов из «Преступления и наказания», совращённая им девочка и его же несовершеннолетняя невеста; Тоцкий из «Идиота», Ставрогин, который в главе «У Тихона», не вошедшей в окончательную редакцию, признаётся в совращении девочки-подростка. Коммерциализация всей жизни, включая семейную и духовную? Аркадий Долгорукий из «Подростка», Ганя Иволгин, который поставил себе цель стать Ротшильдом; рассказчик «Кроткой», небольшой повести из «Дневника писателя»; Рогожин из «Идиота», который убеждён в том, что даже любовь можно купить (за большие деньги, разумеется); денежный спор между Дмитрием Карамазовым и его отцом Фёдором Павловичем. Ментальное порабощение русского человека западными идеалами? Лакей Смердяков, который брезгливо сожалеет о том, что в 1812 году мы не были завоёваны французами (как это похоже на рассуждения современных либералов о Великой отечественной войне!); Степан Трофимович Верховенский, всю жизнь преклонявшийся перед Западом; Видоплясов из «Села Степанчиково». Как хотите, а тексты Достоевского можно рассматривать как своеобразный пророческий каталог, в котором содержатся даже такие относительно мелкие для отечественной истории события, как «панк-молебен» Надежды Толоконниковой, Марии Алёхиной и Екатерины Самуцевич в Храме Христа Спасителя. Автор имеет в виду сцену из «Бесов»: почитаемая икона Богоматери осквернена тем, что некто пустил за разбитое стекло перед образом живую мышь. (Много ли разницы, что в одном случае речь идёт об одной мыши, а в другом – о трёх «кисках», как они сами рекомендовали переводить суду название своей панк-группы?) Достоевский всегда себя считал именно писателем, но его обострённое духовное чутьё и горячее религиозное чувство, вместе с размерами его писательского таланта, сделали его больше чем писателем: они его сделали проповедником и, более того, религиозным мыслителем, даже теологом (хоть это звучит странно, ниже в статье мы обратимся к авторитетным мнениям, которые утверждают, что это буквально так и есть). Ст;ит ли поэтому так уж удивляться тому, что к творчеству Достоевского для объяснения проблем современности (а то и положений своей веры) обратилось христианское духовенство? Обратилось в лице не только рядовых священников, но в лице предстоятелей церкви, то есть глав основных христианских конфессий. Мы убеждены, что «пророческий заряд» Достоевского не потерял своей силы и в наши дни, поэтому то, что именно предстоятели церквей осмыслили в наследии русского писателя, до известной степени способно указать нам на будущее самого христианства. Конечно, это лишь предположение: его правдивость или ложность мы увидим через несколько десятилетий.

Мы начнём с предстоятеля Русской православной церкви, Святейшего Патриарха Кирилла, хотя бы по причине того, что он является главой Русской православной церкви и потому (это остаточно очевидно), что судьба православия любому русскому (в том числе буддисту или мусульманину) несколько важней, чем, например, судьба католицизма. Будучи ещё митрополитом Калининградским и Смоленским, нынешний Патриарх выступил в эфире ток-шоу «Имя России» на телеканале «Россия». Это выступление от 26 ноября 2008 года кажется нам достаточно примечательным для того, чтобы привести его полностью, включая некоторые повторы, характерные для разговорной речи:

«Добрый вечер! Я рад возможности включиться в дискуссию, и мне только приходится сожалеть о том, что физически я не могу присутствовать среди вас, мои дорогие собратья, члены жюри, а также с нашей замечательной телеаудиторией. Мне хотелось бы говорить о Достоевском, конечно, как о религиозном мыслителе. Вот эта его замечательная серия великих романов – «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы», – как замечательно об этом сказал Вячеслав Иванов, наш замечательный поэт Серебряного века, это – «пять актов одной драмы», а в центре этой драмы – человеческая душа. Достоевский пишет о глубинах религиозного опыта не как богослов, составляющий отвлечённый трактат, а на основании своего собственного глубочайшего религиозного опыта, это помогает ему реально актуализировать христианские ценности. Образ Христа оживает в «Идиоте»! Конечно, не в полной мере, но для многих современников Достоевского, которые отказались от веры, от церкви, вдруг образ князя Мышкина стал ярким выражением христианской идеи. Люди стали понимать, что же такое сила смирения. А Раскольников? Покаяние, искупление, возрождение и воскресение – это же центральные идеи христианского послания, но как они вплетены в контекст жизни простых людей, как ярко и образно они представлены! Но не просто покаяние: искупление, страдание. То, над чем билась на протяжении всей человеческой истории философская мысль: осознание того, что есть страдание, каков смысл страдания. И даже сейчас, в нашем комфортном XXI веке, тема страдания не сходит с повестки дня и не сойдёт никогда! Человек умом и духом должен преодолевать эту тему, и Достоевский помогает нам понять смысл человеческих страданий как искупления, подобно искуплению, которое Спаситель принёс на кресте, как очищения, как просветления, за которым возрождение. Но нельзя говорить о Достоевском только как о религиозном мыслителе и сердцеведце. Нужно говорить о Достоевском и как об огромной величине политической философии. Ведь это он – автор Русской идеи. Да-да! В далёком 1861 году в объявлении к подписке на журнал «Время», который он издавал вместе со своим братом, он развивает основные положения «Русской идеи», о которых так замечательно скажет впоследствии Владимир Соловьёв: «Русская идея – это христианское преображение мира на основе истины, красоты и добра». И Достоевский предлагает Русскую идею, именно для того, чтобы русский народ и Россия вошли в Европу, обогащая Европу, но никак не теряя своего собственного лица. Ну разве не современен Фёдор Михайлович Достоевский? Разве с этими идеями нам не стоит смотреть на Запад и на Восток и определять своё место в глобализирующемся мире? Я хотел бы на этом закончить, памятуя о необходимости быть кратким в этой замечательной, интересной дискуссии. Всем желаю успеха».

Вероятно, Достоевскому как верующему человеку было бы очень лестно услышать этот сердечный отзыв о себе со стороны главы (будущего) Русской православной церкви, особенно учитывая то, что едва ли он сам, хотя бы в силу собственной скромности, при жизни думал о своём творчестве так высоко. Выступление митрополита было кратким и во многом спонтанным (хотя бы повторы некоторых определений говорят о его неподготовленном характере), тем важнее его смысловые центры: потому, что подготовленное заранее может иметь некоторую долю лукавства, а произносимое спонтанно, как правило, говорится от сердца, и дело не том, что мы подозреваем предстоятеля РПЦ в неискренности, но просто одинаково искренне может быть более или менее важным. Этих смысловых центров в выступлении было три: князь Мышкин как прообраз Христа, Раскольников и страдание, Русская идея. Мы начнём, для удобства, с третьего.

Преобразование мира для Достоевского (и Владимира Соловьёва) означало преобразование государства в идеальное братство людей, то есть как бы возвышение государства до уровня церкви, и даже, строго говоря, не церкви, а религиозной общины. И всё же, хотя мы до сих пор с трудом можем представить себе конечный итог такого преобразования, оно не может совершиться (по мысли Достоевского) без церкви православной. Отсюда идеал сотрудничества государства и церкви, которое со времён Византии известно под названием симфонии (религиозной и светской власти). Рискнём предположить, что и в будущем Русская православная церковь от этого сотрудничества не откажется. Будет ли оно успешным, так сказать, «животворящим», одухотворяющим и церковь, и государство, или же чисто формальным и в некоторой мере лицемерным, как союз партии и правительства в советское время, – это уже совершенно другой вопрос. И ответ на этот вопрос, на наш взгляд, будет зависеть от будущих президентов России и их религиозного чувства, их деликатности и способности понять нужды других религий (а не только православного христианства) на территории России. Народ же, как известно, выбирает такого президента, которого заслуживает. Вопрос о том, будут ли традиционные религии России деятельным участником социальной и культурной жизни страны или попросту займут «угол в государстве», обнесённый загородкой, за которую им будет запрещено заходить (как уже предлагали некоторые кандидаты на президентских выборах 2012 года), определится именно народным выбором и тем, насколько в наших умах, умах русских людей, успели восторжествовать прагматизм и неоязычество, культ потребления и эгоистическая независимость от других. Что же, нам стоит надеяться на лучшее, однако нужно быть готовыми к тому, что результат, как обычно бывает в истории, окажется ни самым печальным, ни самым выдающимся.

Мысль об искупительном страдании свидетельствует о Патриархе Кирилле как об очень русском человеке: мысль эта не столько «достоевская», сколько типично русская. Ведь если быть честным, Раскольников хоть и страдает на протяжении всего романа, но его страдание большей частью – не искупительное, и вплоть до самого конца, до последней части эпилога в его голове нет и проблеска идеи покаяния. Правильней было бы сказать, что Раскольников переживает острое мучение, которое, да, готовит его к покаянию, но в большей мере нужно Достоевскому для того, чтобы самым наглядным образом дать читателю почувствовать ужасность его теории. (Конечно, это слишком короткая интерпретация романа, и, как все короткие истины, она не является полностью верной.) Уж если говорить об искупительном страдании, то Дмитрий Карамазов является гораздо лучшим его образцом. В известной мере мы все прочитываем в любом тексте то, что имеем внутри нас, или то, что хотим видеть, так и Патриарх Кирилл видит в муках Раскольникова очистительное страдание, но ведь без встречи с Соней никакого покаяния не случилось бы, было бы только мрачное движение героя навстречу самоубийству, а это стремление предстоятеля русской церкви говорит, скорее, о том, что православная церковь не откажется от идеи искупительного страдания и, увы, не будет очень энергичным ходатаем за муки людей перед государством (каким она не является и сейчас), ведь страданиями душа возвеличивается. Этот – не камень в огород и не насмешка над православной церковью, это просто констатация того, что созерцательно-медитативный характер восточной христианской церкви (о котором с некоторой горечью говорил ещё Владимир Соловьёв) за последние века не изменился. Упоминание князя Мышкина является этому ещё лучшим доказательством.

Митрополиту Кириллу на ум пришёл не старец Зосима, а именно князь Мышкин, которого, действительно, Достоевский в черновиках к роману хотел сделать «князем-Христом». Нет никакого сомнения в том, что князь Мышкин – очень симпатичный персонаж, но, скажем, Роуэн Уильямс (о нём пойдёт речь позже) однозначно считает, что этот образ не есть образец святости. По разным причинам он считает так: в частности, потому, что князь Мышкин на протяжении всего романа не принимает взрослых решений и, при всём своём прекраснодушии, не считается с реалиями этого мира, в котором ведь нельзя жениться сразу на двоих или любить женщину только «любовью-жалостью» без всякой примеси страсти и без того, чтобы женщине это стало, наконец, обидно и невыносимо. Роуэн Уильямс идёт так далеко, что предлагает видеть Мышкина как Мефистофеля наоборот, который, в противоположность Мефистофелю Гёте, всё время хочет блага, но вечно совершает зло. Это всё сказано очень жестоко по отношению к бедному князю, но в этом есть большая доля правды. Впрочем, ведь и самого Христа тоже можно посчитать «Мефистофелем наоборот», ведь сам Христос отчасти был возвышенным идеалистом, не соображавшимся с историческими условиями, и не без Его помощи (как ни чудовищно это прозвучит) на земле утвердилось историческое христианство, включившее в себя крестовые походы и инквизицию. Мышкин смирен, это было будущим Патриархом очень точно подмечено, в его смирении – великая сила, но, принимая решения, он не вполне отвечает за их следствия, в частности, из решения стать женихом Аглаи у взрослого человека могло и должно было последовать решение уберечь её от безумного и вредоносного для девушки свидания с Настасьей Филипповной, ведь совсем не обязательно всегда надеяться на безупречную благость, мудрость или такт того, кого мы любим, но удержать невоздержанного ребёнка от глупости не сумел тот, кто сам являлся лишь прекрасным ребёнком. Так происходит в силу скорей созерцательного, чем деятельного характера Мышкина, иначе говоря, в силу того, что характер «князя-Христа» вполне соответствует характеру православного христианства.

И это, с точки зрения будущего Русской православной церкви, являет собой тревожный симптом. Разумеется, с каждым годом православная церковь становится активней в своём социальном служении. Но если, не дай Бог, в обозримом будущем в России дойдёт до серьёзных социальных потрясений, существует значительная опасность того, что Русская православная церковь, подобно князю Мышкину, не возьмёт на себя ответственность за социальную жизнь людей. Она будет продолжить говорить о том, как д;лжно поступать, но из общественной и политической жизни устранится полностью. И слава Богу, скажет кто-то, но дело в том, что если мы не доверяем религии, считая, что сама религия не знает, чт; есть добро и что зло, насколько меньше мы должны доверять светскому политику, даже выбранному самым демократическим путём и самым что ни на есть убедительным большинством (например, как Гитлер, 84 процентами голосов). Большинство ещё не является носителем моральной истины, и если все религии России умоют руки, не желая эти истины (не отвлечённые, а годные для применения к конкретной жизни) указывать, Россия, вслед за Европой, пойдёт к своему бесславному духовному концу.

Мы переходим именно к Европе, а если быть шире, к католическому миру. Любопытно, что некоторое отношение к Достоевскому имеет как прошлый римский папа, Бенедикт XVI, так и нынешний, папа Франциск.

Бенедикт XVI упоминает Достоевского (правда, мимоходом) в энциклике Spe Salvi («О надежде») от 30 ноября 2007 года, данной им в третий год своего понтификата. Сама по себе эта энциклика достаточно примечательна. (Желающие без труда смогут найти русский текст послания на сайте Ватикана или с помощью любой поисковой системы.)

Начинается энциклика с отвлечённых и несколько суховатых рассуждений о том, чт; есть надежда. За этими такими немецкими строчками, сравнивающими греческие и римские слова Священного Писания, постепенно проступает мысль: надежда есть образ будущего, который у человека обязательно должен быть. Некогда образом будущего было идеальное братство, предсказанное Христом. Потом, увы, этот идеал оказался подменён идеалом материального благополучия, достижимого через революцию, идеалом тех самых «телег, подвозящих хлеб человечеству» (впрочем, эта цитата принадлежит исключительно нам). «Он [Маркс] считал, – справедливо заключает понтифик, – что после приведения в порядок экономики всё остальное станет на своё место. Его главная ошибка – материализм: на самом деле человек представляет собой отнюдь не только плод экономических усилий, и его невозможно оздоровить лишь извне, создав благоприятную экономическую среду».

Но ведь так, вслед за Марксом, считают и лидеры современной демократии, и, как с грустью признаёт Бенедикт XVI, «в руках заблуждающихся людей он [прогресс] может стать, а фактически уже стал ужасающим прогрессом зла». Вот ещё несколько пессимистичных, но точно отражающих действительность цитат из этой печальной энциклики:

«Перед лицом успехов науки в прогрессивном структурировании мира современное христианство по большей части сосредоточилось только на индивидууме и на его спасении. Тем самым оно ограничило горизонт его надежды и не осознало в должной мере величия своей задачи».

Христианство, как горько замечает предыдущий римский папа, не вполне удалось, и современному историческому периоду больше надеяться не на что. Наверное, правильно применить это только к католической Европе, потому что не может ведь глава западной церкви отвечать за христианство восточное?

В чём, однако, вероучительный пафос энциклики? Он содержится в её последней трети. Мы должны, вопреки всему, сохранять надежду, верить в искупление любовью и постепенно, в меру своих христианских сил, усовершенствовать социальную жизнь вокруг нас. И вот здесь, в последней части, и происходит упоминание Достоевского.

Бенедикт XVI обращается, фактически, к теодицее в одном из её аспектов: проблеме того, как Господня справедливость может быть совмещена с Господней милостью. Если Бог бесконечно благ для всех, это будет несправедливо по отношению ко греху и к грешникам, если же Он будет справедлив, то Он – не бесконечно благ, по той причине, например, что грешникам, прежде чем наказывать их, можно было бы протянуть руку помощи, но большинству грешников никто никогда не протянул эту руку, что было бы так несложно сделать, сочетайся божественная благость с божественным всемогуществом. «Милость, – пишет понтифик, – не исключает справедливости. Она не какая-то губка, которая всё стирает, так что всё, что было сделано на земле, в итоге приобретает одинаковую ценность. Против такого образа неба и милости справедливо протестовал, к примеру, Достоевский в своём романе “Братья Карамазовы”». Верно, а если быть точным, против этого протестовал Иван в разговоре с Алёшей. Иван Карамазов не принимает Царства Божьего, которое наступит для всех без разбора, в том числе и для мучителей детей. Но как совместить милость и справедливость Бога? Каков будет ответ?!

Понтифик – не даёт ответа. Точней, даёт единственный ответ: «Протест против Бога во имя справедливости бесполезен. Мир без Бога – это мир без надежды». Сказать это можно было бы и иными словами: мы не знаем, как ответить удовлетворительно для чувства логики. Но христианское вероучение, даже со всеми своими противоречиями, – это источник блага. Отказавшись от него, вы лишитесь этого блага и рано или поздно придёте к животному состоянию. Мысль, безусловно, справедливая. Но, увы, недостаточная для пытливого искателя христианской истины.

С необычайной грустью приходится признать, что Бенедикт XVI, весьма достойный человек и выдающийся теолог, энцикликой Spe Salvi признаёт, даже сам этого не желая, беспомощность традиционного католичества, и социальную («если очевидно, что моей жизни или историческому периоду, в который я живу, больше не на что надеяться»), и даже теологическую. Ведь ответа про совмещение милости и справедливости, как ни крути, нет: ответ лишь в том, что милость не исключает справедливости, но каким именно таинственным образом она её не исключает? Тем, что грешники всё же будут наказаны? Но пока страдает хоть одно живое существо, невозможно говорить о вселенском благе и всепроникающей милости.

Добровольное сложение Бенедиктом XVI сана понтифика стало печальным результатом этой беспомощности. Католичеству требуется реформа, и взоры с надеждой обращаются на нового римского папу, Франциска.

Папа Франциск ещё не упомянул Достоевского ни в одной из проповедей, да и сказал он их пока не так много. Но известно, что русского писателя он любит. Выстраивается любопытная триада: Достоевский близок святому Франциску Ассизскому (например, вниманием к бедным и страдающим, готовностью активно изменять общество, любовью к животному миру), Св. Франциск, в свою очередь, близок новому римскому папе. Из всех же героев Достоевского новый папа больше всего напоминает старца Зосиму. В любом случае, не князя Мышкина: папа Франциск не избегает взрослых решений; он не отличается чрезмерной медитативной сентиментальностью; он любим народом и не очень одобряем защитникам традиции; он позволяет себе, как и старец Зосима, некоторые отклонения от устава (в частности, он не преклоняет колени после пресуществления даров во время мессы, а старец Зосима, согласно роману Достоевского, не брезговал вишнёвым вареньем во время поста: для строгих ортодоксов и то, и другое должно являться большим грехом).

Чем кончится дело с папой Франциском? Неизвестно, но Достоевский выразительно описал, чем завершилась жизнь старца Зосимы и преувеличенные надежды на его посмертное чудотворение, рискнём и мы на этой основе совершить попытку прогноза. Папа Франциск будет любим народом, но недовольство им со стороны иерархов католичества и просто ревностных обрядоверов (вроде отца Ферапонта из «Братьев Карамазовых»), вероятно, будет расти. В какой-то момент консервативные круги могут даже рискнуть объявить Франциска лжепапой, по крайней мере, если они и не совершат этого открыто, то позволят себе соответствующие намёки. Значительной реформы католичества при Франциске, скорее всего, не произойдёт (однако будем искренне надеяться на лучшее), но некоторое освежение католичества, придание ему нового импульса вполне возможно. Подобно тому, как старец Зосима оказался втянут в чисто мирской некрасивый конфликт между Дмитрием Карамазовым и его отцом, не исключено, что и действующего папу попытаются втянуть в тот или иной политический конфликт (кстати, президент Аргентины уже попыталась это сделать сразу после избрания понтифика). Если напряжение между понтификом и консервативными кругами дойдёт до определённой точки, не исключено и то, что некоторое количество католиков предпочтут остаться с папой, а не с церковью. После его смерти они либо образуют самостоятельную деноминацию (в лучшем случае – орден в границах католичества, в худшем – секту), либо вообще разочаруются в традиционном христианстве. Впрочем, про Алёшу Карамазова было бы неверно сказать, что он в христианстве разочаровался, но, в любом случае, Алёша снимает с себя рясу послушника; в черновиках Достоевского имелся и вариант сделать его революционером. Также и после смерти папы Франциска (и даже при его жизни) не исключён вариант своеобразной католической революции. Насколько жизнеспособной она окажется? Чем закончится? Совершится ли вообще? Бог весть. Самым вероятным, увы, автору кажется сценарий-минимум, в виде частичного (но недостаточного) обновления католичества и появления неофранцисканцев. В этом случае после смерти действующего папы разочарование ожидаемой реакцией и тем, что значительные перемены так и не совершились, будет велико (подобно разочарованию в старце Зосиме некоторыми из его «искренних» последователей), а значит, католичество рано или поздно ждёт угасание, по крайней мере, угасание в Западной Европе. Хочется верить, что в латинской Америке силы католичества ещё не исчерпаны.

Католичество католичеством, но не ст;ит забывать, что католицизм в Европе охватывает только Бельгию, Испанию, Ирландию, Францию, Италию, Польшу, некоторые районы Южной Германии и некоторые страны Восточной Европы. Это немало, конечно, но нам ведь говорят, что «локомотивом прогресса» в наш век являются англосаксонские страны. А эти страны исповедуют христианство в той или иной форме протестантизма.

Разновидностей протестантизма много: это и лютеранство, и почти сошедший сегодня на нет кальвинизм, и процветающий баптизм, и разные маргинальные течения, вроде мормонов. Но говорить о предстоятелях протестантизма сложно: ему чужда сама идея «предстояния», точней, идея апостольской преемственности. Всеобщее священство, то есть мысль о том, что любой крещёный христианин уже способен совершать литургию, – эта мысль является фундаментальным принципом и лютеранства, и баптизма, а поскольку это так, любой избранный глава той или иной разновидности протестантизма будет лишь менеджером, далёким от взятия на себя догматической ответственности за свои слова, словам этого менеджера приписывать не только провиденциальное, но хотя бы догматическое значение нет большого смысла.

(«Менеджеризм», то есть светский характер протестантизма порой заходит так далеко, что заставляет сомневаться в собственно религиозном характере некоторых его ответвлений. Оставим христианам спор о том, насколько баптизм является христианством, но насколько баптизм является вообще религией? Мы задаём этот вопрос исходя из того, что не так давно некоторые баптистские лидеры призвали пасторов не совершать венчаний до тех пор, пока государство (точней, власти штата) не легализует однополые браки. Представить это в православии невозможно, и речь сейчас идёт даже не про отношение к гомосексуализму, а про сам факт «забастовки». Мы не можем себе представить православного священника, который объявит «забастовку» и будет посредством её добиваться, например, отставки президента, с избранием которого он, священник, по политическим или даже по духовным соображениям не согласен. Мы так же мало способны вообразить это, как вообразить буддийского ламу, который откажется передавать Учение до тех пор, пока тот или иной политик не уйдёт в отставку; как вообразить врача, который откажется лечить больного по политическим мотивам. И дело здесь, разумеется, не в том, что священнослужитель или лама якобы не имеют права на свои политические пристрастия, а должны будто бы покорно исповедовать политические взгляды своего духовного начальства. Дело в том, что христиане совершают причастие, а буддисты выслушивают Учение не ради собственного удовольствия, а чтобы соприкоснуться с глубинными основами своей веры, и эта потребность верующего человека стоит превыше политических соображений. Ведь если мы вообще признаём религию религией, то есть чем-то, что связывает нас с Высшим началом (которое в одной религии уместно назвать Богом, в другой – Освобождением и Учением как дверью, ведущей к Освобождению), требования этого Высшего начала для верующего человека (кольми паче для священнослужителя!) оказываются превыше не только политики или соображений жизненного комфорта, но в некоторых случаях и самой жизни. Если же, напротив, мы рассматриваем церковь как предприятие культурного досуга, нечто вроде массажного салона для души или кинозала, то, разумеется, директор кинозала имеет полное право бастовать против чего угодно в любых разрешённых законом формах. Но какое отношение кинозал или массажный салон имеют собственно к религии? А в той мере, в какой религия перестаёт быть религией, она перестаёт и нам быть интересна и не может быть предметом этой статьи: любопытно, конечно, читать про кинозалы или, скажем, про новинки автомобильной промышленности, но этим занимаются специальные люди в специальных журналах за отдельную плату, к ним и ст;ит обратиться.)

Есть, однако, и в протестантизме исключение из принципа всеобщего священства. Англиканская церковь (English church), которую в догматическом аспекте даже нельзя назвать в полной мере протестантской, признаёт апостольскую преемственность и отвергает идею всеобщего священства. Предстоятелем Англиканской церкви традиционно является епископ Кентерберийский. Неужели, спрашивается, какой-либо епископ Кентерберийский когда-либо что-то писал о Достоевском? Может ли вообще русский автор быть интересен англосаксу, и особенно может ли его православие быть интересно иерарху Англиканской церкви?

Оказывается, может. Пора признаться, что Роуэн Уильямс, мнение которого о князе Мышкине мы процитировали вначале, является 104-м епископом Кентерберийским. (Точней, являлся: Уильямс сложил с себя полномочия архиепископа в 2012 году.) Перу его принадлежит серьёзная работа Dostoevsky: Language, Faith and Fiction («Достоевский: язык, вера и вымысел»), появившаяся в 2008 году. Книга Уильямса – это 300 страниц убористого текста, ради её завершения ему даже пришлось взять отпуск от исполнения своих пасторских обязанностей. Сам по себе факт появления такой книги, на наш взгляд, очень значителен, поскольку становится серьёзным аргументом против двух мифов: мифе о том, что Достоевский как специфически русский автор может быть интересен только русским (впрочем, этот миф поддерживают не иностранцы, а именно русские, да и то не все, а лишь поклонники западных либеральных идеалов), равно как и мифе о том Достоевский, горячий защитник православия, может быть интересен только православным.

Хоть название книги и содержит в себе слово «язык», о собственно языке Достоевского, о том, что интересует литературоведов, Уильямс говорит не так много. Его Dostoevsky – это, скорее, богословское размышление. (Если честно, автор этой статьи был бы только рад, если бы в тексте архиепископа оказалось ещё больше богословия и ещё меньше литературоведения.) Книга Уильямса содержит много интересных и небанальных мыслей, в частности, мысль о том, что Достоевский самим фактом своего творчества создаёт особую теологию, теологию повествования (narrative theology). Подобно тому, как Бог любит все свои создания, но Его любовь заключается в том, чтобы не вмешиваться в их жизнь, а предоставить им свободу выбора, так и Достоевский не вмешивается в жизнь своих персонажей, но предоставляет им свободу решений в рамках созданного им пространства, даже если эти решения ведут к суициду. Это и есть, по Уильямсу, подлинно христианское поведение: взять на себя ответственность за другого человека, но принять факт его инаковости (otherness). Любопытно, что Уильямс, как и Бенедикт XVI, тоже поднимает вопрос о теодицее и тоже не даёт на него внятного логического ответа. Строго говоря, он и вообще не претендует на то, чтобы дать ответ на этот вопрос, а просто-напросто признаёт: «Даже лучшее теологическое обоснование не даёт удовлетворительного теоретического решения умозрительной проблемы, которая встаёт перед Иваном и Алёшей: проблемы того, каким образом Бог одновременно является необходимым условием беспросветности человеческого страдания, а также источником существования мира, в котором такому страданию разрешено существовать».

Но, в конце концов, христианство – не буддизм, чтобы всегда требовать от него безусловной логичности, достоинства и пафос этой религии иные. Проблема, однако, в том, что помимо отказа дать удовлетворительный теологический ответ о теодицее (за каковой отказ мы не можем возложить вину исключительно на одного архиепископа, при том, что ещё остаётся вопрос, не нарочито ли сохраняет христианство внутри себя противоречие теодицеи как способ определённого отбора недостаточно верных, о чём писал, к примеру, Бенедикт XVI), текст обнаруживает ещё и некоторую социальную беспомощность, точнее, робость, а ещё точней – нарочитое самоограничение. Оно, это самоограничение, начинается буквально с титульной страницы книги (которая отнюдь не делает очевидным, что книгу написал архиепископ Кентерберийский) и с предисловия, в котором автор извиняется за то, что не является специалистом по русской литературе, что, во-первых, не вполне так, а во-вторых, нам как читателям в любом случае интересно мнение о Достоевском автора как архиепископа (куда больше его филологических способностей). Но факта своего архиепископства автор почти стесняется, что, разумеется, является похвальной скромностью, но одновременно и отказом от того, чтобы церкви в наши дни говорить повелительным голосом, к которому общество прислушивается. Особенно ярко проявляется такой отказ в размышлениях Уильямса по поводу преобразования государства в братство, с выразительной силой ожидаемого в главе «Буди, буди!» «Братьев Карамазовых». Автор книги о Достоевском прекрасно понимает, о каком уповании идёт речь, понимает он и то, что речь в этой главе не идёт ни о простом превращении государства в подобие тео(иеро)кратии, ни о воспалённом расизмом воображении – понимает, но при этом он не готов дать мечте Достоевского однозначную оценку, не готов быть солидарным с русским «теологом» в этой надежде. Но ведь религия, которая полностью отказывается от мироустроительства, неизбежно должна будет занять всего только «угол в государстве» и смириться с языческим характером общества, которое терпит эту самую религию лишь постольку, поскольку она не покушается на удобства и грехи социальной жизни. Это и происходит с протестантизмом в настоящее время.

Роуэну Уильямсу нельзя отказать ни в личном, ни в гражданском мужестве. В своё время он осудил вторжение США в Ирак; поддержал сотрудницу British Airways, которой пытались запретить носить на работе крестик; при его участии был принят Пакт англиканских церквей, который, фактически, делает невозможными дальнейшее рукоположение в священство открытых гомосексуалистов. Наконец, в феврале 2008 года он заявил, что английское законодательство должно быть пересмотрено в сторону включения в него некоторых норм шариата. Это предложение любому человеку, далёкому от ислама, вначале покажется одиозным (оно англичанам и показалось таковым, и вызвало шквал возмущения). Но в нём с особенной, убедительной силой сказалось credo Уильямса, которое раньше он обозначил в своей книге: брать ответственность за других людей, но принимать их инаковость. Если уж арабы стали частью английского общества, если общество само захотело этого, необходимо позаботиться о благе арабов, в том числе, сделать так, чтобы светские законы больше соответствовали их представлениям о правильной духовной жизни. Первосвященник, который избран обществом для служения его, общества, духовному благу, должен взять ответственность и за духовные интересы арабов, даром что они не возлагали на него такого обязательства. Это, если хотите, очень честная позиция, которая свидетельствует о том, что религии в наш век не могут остаться отдельными друг от друга, что они должны сопротивляться вызовам безрелигиозного мира вместе. Но именно эта позиция (вместе с мягким, но достаточно настойчивым сопротивлением гомосексуальному лобби) привела к буре критики и итоговому решению Уильямса сложить с себя сан англиканского первосвященника.

Здесь не требуется дополнительных комментариев или дополнительного пояснения о судьбе англиканской церкви, она и так достаточно очевидна. Церковь в англосаксонском мире стала заложником, во-первых, светской власти, во-вторых, общественного мнения, и если мы до сих пор верим в то, что общественное мнение само по себе может быть источником духовного блага, добродетели и нравственной истины, нам стоит неустанно напоминать себе о том, что Гитлер был избран «фюрером» немецкого народа 84,6 % голосов избирателей. Отдельные священнослужители англосаксонского мира, вроде Роуэна Уильямса, будут сопротивляться этому постыдному рабству религии и стремиться совмещать служение обществу с его, общества, христианским просвещением, но их сопротивление не будет бесконечным. Рано или поздно все протестантские церкви благословят (как благословляют уже сейчас) грех и антихристианские нормы жизни, либо публично, либо хотя бы фактом молчаливого согласия с ними, ведь не все имеют мужество Уильямса защищать то, что требует религия. Сделав это, они окончательно превратятся из религиозных учреждений, созданных для воспитания человека в духе блага и истины, в кинотеатры, созданные для удовольствия посетителей, или, самое большее, в музеи, где можно будет бесплатно познакомиться с давно умершей культурой.

Такие три разные (но, в любом случае, далёкие от безоблачных) судьбы ожидают православие, католичество и протестантизм, если верить пророческой интуиции Достоевского и нашему истолкованию её. Последнее, что нам хочется отметить (и с чего, наверное, стоило бы начать, но тогда это опрокинуло бы логику нашего рассказа): думается, что первосвященник Англиканской церкви написал большую книгу о русском православном писателе не по той причине, что ему, предстоятелю англиканства, интересно было именно православие – но потому, что его жгуче занимают вопросы христианства вообще, о существовании которого в стремительно теряющем веру мире Достоевский сумел сказать так много. Также и причиной для размещения этой статье о будущем христианских церквей на сайте буддийской общины является не наш особый и пристальный интерес к христианству, но наше беспокойство о судьбе религии вообще, ведь религии в объединившемся мире испытывают схожие трудности и глядят в глаза схожим противникам. Имелось историческое время, когда уместно и правильно было усердствовать в конфессиональных разделениях и определении ясных отличительных черт каждой разновидности религии или религиозной школы. Время это закончилось. Религия в XXI веке столкнулась с противником, угрожающим её не физическому (в виде римских императоров, распинающих христиан на кресте), но её духовному существованию. И кто знает, не является ли стратегия, предложенная Достоевским в пересказе архиепископа Кентерберийского – взять на себя ответственность за всех людей на земле, но при этом принять факт их инаковости, – лучшей стратегией для борьбы с этим противником? Больше того, не является ли эта стратегия вообще единственным выходом?

В сборнике «Золотые цитаты », вышедшем в издательстве Сретенского монастыря, предпринята попытка собрать самые яркие и наиболее значимые мысли Федора Михайловича Достоевского, вложенные им в уста своих героев или же высказанные им самим в многочисленных статьях и заметках. Это мысли, касающиеся главных тем, волновавших писателя всю его творческую жизнь: вера и Бог, человек и его жизнь, творчество, современность, нравственность, любовь и, конечно же, Россия.

Я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше бы хотелось оставаться со Христом, нежели с истиной.

(Письма. XXVIII/1. С. 176)

…Если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства, ум несомненно должен впасть в безверие, вместо великого Христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня.

(Вступительное слово, сказанное на литературном утре в пользу студентов С.–Петербургского университета

(Дневник 1881. XXVII. С. 85)



Достоевский Ф. М. Золотые цитаты: Сборник / сост. Д. А. Кузнецов; ассист. сост. М. А. Курчина. - М. : Изд-во Сретенского монастыря, 2017. - 128 с.

Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно - идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной нее вытекают.

(Дневник писателя. XXIV. С. 48)

…Без веры в свою душу и ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо.

(Дневник писателя. XXIV. С. 46)

Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного.

(Дневник 1881. XXVII. С. 56)

Дух Святый есть непосредственное понимание красоты, пророческое сознавание гармонии, а стало быть, неуклонное стремление к ней…

(Заметки к «Бесам». XI. С. 154)

Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.

(Идиот. VIII. С. 203)

…Бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у Бога радость всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на молитву становится.

(Идиот. VIII. С. 183–184)

На земле же воистину мы как бы блуждаем, и не было бы драгоценного Христова образа пред нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий пред потопом. Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных.

(Братья Карамазовы. XIV. С. 290)

Добрые дела не остаются без награды, и добродетель всегда будет увенчана венцом справедливости Божией, рано ли, поздно ли.

(Бедные люди. I. С. 105)

…Уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено.

(Братья Карамазовы. XIV. С. 64–65)

Тайна что? все есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поет, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи - всё одна эта тайна, одинаковая. А всех бо́льшая тайна - в том, что душу человека на том свете ожидает. Вот так-то, друг!

(Подросток. XIII. С. 287)

О, благодарю Тебя, Боже, за все, за все, и за гнев Твой, и за милость Твою!.. И за солнце Твое, которое просияло теперь, после грозы, на нас! За всю эту минуту благодарю!

(Униженные и оскорбленные. III. С. 422)

Бог уже потому мне необходим, что это единственное существо, которое можно вечно любить…

(Бесы. X. С. 505)

Отсутствие Бога нельзя заменить любовью к человечеству, потому что человек тотчас спросит: для чего мне любить человечество?

(Записная тетрадь. XXIV. С. 308)

…Сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить.

(Идиот. VIII. С. 181)

Лишь в человеческом духовном достоинстве равенство, и сие поймут лишь у нас. Были бы братья, будет и братство, а раньше братства никогда не разделятся. Образ Христов храним, и воссияет как драгоценный алмаз всему миру… Бу́ди, бу́ди!

(Братья Карамазовы. XIV. С. 286)

Покоя нет. Будущность чревата. Что-то недоделанное в мире.

(Записная тетрадь. XXIV. С. 97)

Ф.М. Достоевский относится к тем великим религиозным мыслителям и пророкам, которые появляются на земле, когда человечество оказывается в глубоком духовном и мировоззренческом кризисе, чтобы вести их ко Христу и спасению. В 20 веке Ф.М. Достоевский для русской и мировой религиозно-философской мысли имел такое же значение как Платон для древнегреческой философии, Св. Августин Блаженный для средневековой теологии, а Кьеркегор для новоевропейской философии.

Религиозный мыслитель и пророк

В 19 веке Ф.М. Достоевский воспринимался как большой русский писатель. Как религиозному мыслителю Ф.М. Достоевскому не повезло в благополучном 19 веке, где он был почти «гласом вопиющего в пустыни». Зато в катастрофический 20 век, когда порвалась связь времен и обнажились метафизические проблемы человека, свободы, зла и бессмертия, о нем вспомнили. К нему обращаются как религиозному мыслителю-пророку будущих судеб России и человечества. Многие мыслители и писатели «серебряного века» считали Ф.М. Достоевского своим духовным отцом - одним из основателей русского религиозно-философского ренессанса 20 века. К ним в первую очередь относятся: Д.С. Мережковский, В.В. Розанов, Н.А. Бердяев, В.Иванов, С.Н. Булгаков, Л.Шестов и другие. Все они видели в Ф.М. Достоевском великого религиозного мыслителя, с которого началась эпоха «проклятых вопросов», поставленных им впервые перед русской религиозно-философской мыслью. «Идеи Достоевского - духовный хлеб насущный. Без них жить нельзя. Нельзя жить, не решив вопросы о Боге и диаволе, о бессмертии, о свободе, о зле, о судьбе человека и человечества», - писал Н.А. Бердяев. «Мы, продолжал он, - духовные дети Достоевского. Мы хотели бы ставить и решать «метафизические вопросы» в том духе, в котором их ставил и решал Достоевский».

Действительно, русская религиозная философская мысль 20 века во многом родилась и вышла из «проклятых вопросов», поставленных Ф.М. Достоевским, из его философских идей и религиозных взглядов. Целый ряд направлений в русской мысли прошлого века: религиозный модернизм, христианский персонализм и экзистенциализм не без основания считали Ф.М. Достоевского своим основоположником.

Для многих Ф.М. Достоевский явился истинным пророком, предсказавшим разрушительную революцию в России как бунт и восстание против Бога.

«Но вот грозные предсказания сбылись во всей точности, писал митрополит Антоний (Храповицкий); народ тонул в крови, исчах от голода и холода, сгнил от болезней; все возненавидели друг друга. Хватаясь за голову и ломая руки, они восклицают: ведь все это нам предсказано; все это всей стране возвещалось в книгах (роман «Бесы» и др) которые мы все читали; но мы, безумные, смеялись над нашим пророком именно за эти предсказания, хотя и благоговели перед его гениальным умом и талантом».

Как религиозный мыслитель и пророк Ф.М.Достоевский противостоял надвигающейся на человечество новой эпохи воинствующего атеизма и скрытого богоборчества в виде идеологии либерализма и коммунизма. Он противопоставлял им русскую идею как «всесветное единение во имя Христово», которым для него была церковь. «Я не про здания церковные теперь говорю, писал Достоевский, и не про притчи, я про наш русский «социализм» теперь говорю (и это обратно противоположное Церкви слово беру именно для разъяснения моей мысли, как ни показалось бы это странным), цель и исход которого всенародная и вселенская Церковь, осуществленная на земле, поскольку земля может вместить ее. Я говорю про неустанную жажду в народе русском, всегда в нем присущую, великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово... Не в коммунизме, не в меланхолических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным единением во имя Христово».

Для Ф.М.Достоевского быть русским означало быть православным. Он считал русский народ великим, вероисповедным народом-богоносцем, главное призвание которого служить Господу Иисусу Христу и вселенскому православию. «В народе нашем, писал Ф.М.Достоевский, бесспорно сложилось и укрепилось даже такое понятие, что вся Россия для того только и существует, чтобы служить Христу и оберегать от неверных все вселенское Православие». Ф.М. Достоевский глубоко верил (и предсказал), что у России и русского народа есть особая религиозно-мессианская роль в истории - нести православную веру во Христа для спасения народов мира. «Сущность русского призвания, говорил он - состоит в разоблачении перед миром Русского Христа, миру неведомого и которого начало заключается в нашем родном Православии».

Эта вера и пророчество Ф.М. Достоевского сбылись в 20 веке в апостольской миссии русской эмиграции. Многочисленные русские беженцы в разных странах мира построили храмы и монастыри, открыли епархии. Они сумели принести православную веру во Христа разным народам востока и запада.

Проповедник веры во Христа и бессмертия

Однако, прежде всего в Ф.М. Достоевском в 20 веке - в эпоху богоборчества и нигилизма видели проповедника веры во Христа и бессмертия души. Он сумел через свободу и евангельскую веру во Христа открыть тайну о Боге и человеке. «В юности с пронизывающей остротой запала в мою душу тема «Легенды о Великом инквизиторе». Мое первое обращение ко Христу было обращением к образу Христа в Легенде. Идея свободы всегда была основной для моего религиозного мироощущения и миросозерцания, и в этой первичной интуиции свободы я встретился с Достоевским как со своей духовной родиной», - писал Н.А. Бердяев. Для очень и очень многих людей в 20 веке, ищущих истинный смысл жизни, Достоевский стал духовным учителем и апостолом, приведшим их к вере во Христа Спасителя. «Многообразными были откровения и открытия Ф.М. Достоевского, писал митрополит Антоний (Храповицкий). Колумб открыл Америку, а Достоевский открыл русскому обществу Господа Иисуса Христа, которого раньше знало духовенство, простой народ и отдельные мыслители нашего общества».

В своем замечательном письме к Н.Д. Фонвизиной, Ф.М. Достоевский рассказывает ей о сложившемся в его душе «символе веры». «Этот символ очень прост, писал Достоевский, вот он: верить, что не ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше оставаться со Христом, нежели с истиной».

Этот апостольский «символ веры» Достоевского перекликается с другим исповеданием веры во Христа Спасителя у одного из его героев в романе «Преступление и наказание» чиновника Мармеладова: «И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но придите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из них не считал себя достойным сего».И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем!. Тогда все поймем! И все поймут...и Катерина Ивановна...и она поймем... Господи, да приидет Царствие Твое!»

Ф.М. Достоевский сумел узнать и изучить душу русского народа оказавшись на каторге. Там он окончательно убедился, что духовный идеал народа - Христос. «Может быть, единственная любовь народа русского, утверждал он, есть Христос и он любит его по-своему, то есть до страдания».

В романе «Идиот» Достоевский стремился показать в образе князя Мышкина положительно-прекрасного человека, наиболее приближенного ко Христу. Князь Мышкин - «русский Христос», «рыцарь печального образа» - Дон Кихот 19 века, попадает в мир, где людьми движет не вера и честь, а алчность, сладострастие и своеволие. Он несет людям евангельскую проповедь о спасении, через свою смиренную любовь и постоянную готовность положить душу за тех, кто в этом больше всего нуждается.

Все великие романы Ф.М. Достоевского от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых» христоцентричны и вероисповедны. Главные положительные герои его романов, начиная с Сони Мармеладовой и князя Мышкина и заканчивая старцем Зосимой и Алешей Карамазовым являются проповедниками евангельской веры во Христа Спасителя. Ф.М. Достоевскому удалось показать в своих романах, что отвержение веры во Христа, неизбежно приводит человека к бунту против мироустройства, преступлению и даже самоубийству. Именно такова судьба тех героев Ф.М. Достоевского, которые отвергли Христа ради гордыни, своеволия или сладострастия.

Для Ф.М.Достоевского спасение души и вера в бессмертие было одной из самых вековечных проблем стоящих перед человечеством. Как христианского мыслителя Ф.М.Достоевского волновала проблема спасения души грешника от духовной смерти. И он пытался ее разрешить в своих великих романах. Хорошо видя и осознавая падшесть человека и порабощенность души страстями своеволия, сладострастия и сребролюбия, Достоевский открывает в душе человека и противоположное им нравственное стремление пострадать за совершенный грех и тем спасти свою душу от гибели.

«Страдание принять и искупить себя им, вот что надо», советует Родиону Раскольникову Соня Мармеладова. Только приняв добровольно страдание, как искупление за совершенное им преступление, Р. Раскольников обретает на каторге спасение от духовной смерти.

По мнению писателя, не искупленный покаянием и страданием тяжкий грех легко может привести к духовной смерти и самоубийству. Это хорошо видно в трагических судьбах Свидригайлова, Ставрогина, Смердякова и других нераскаявшихся грешников. «Вот каково с грехами-то на душе жить!», восклицает в романе «Подросток» Макар Иванович, рассказав трагическую историю солдата покончившего с собой потому, что ему было отказано судом присяжных в возможности пострадать за совершенный им грех. Тот же Макар Иванович дает совет молиться и просить у Господа о всех грешниках: «Господи, ими же сам веси судьбами спаси всех нераскаянных».

И здесь Достоевский указывает на самую важную основу спасения души человека - на таинственное Провидение Божие. Оно и посылает часто, по его мнению, спасительные страдания человеку, чтобы удержать его от духовной гибели на краю пропасти. Господь часто посылает страдания и различные испытания на земле, чтобы спасти и избавить души грешников в будущей жизни от ада, геенны огненной и вечной гибели. Это хорошо показано на примере судьбы Дмитрия Карамазова в последнем романе Достоевского.

Страдания, посылаемые Провидением Божиим, открывают Дмитрию Карамазову высший христианский смысл его жизни - возможность пострадать за всех. «Потому что все за всех виноваты» - Дмитрий принимает посланные ему Провидением Божиим искупительные страдания, четко осознавая, что только они и могут спасти таких как он.

«Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, удар судьбы, чтоб захватить его как аркан и скрутить внешней силой. Никогда, никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул. Принимаю муку обвинения и всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь!».

Принимая всем сердцем крест страданий, посланных Провидением Божиим, он признается Алеше, что в нем «воскрес новый человек». Он исповедуется своему брату о любви и радости, которые охватили его воскресшую душу к Богу, людям и к самой жизни. И это, несомненно, гимн воскресшей и спасенной души.

Пережив воскрешение своей души Дмитрий Карамазов решает добровольно пойти на каторгу, спуститься под землю, чтобы там помочь спасению души других, таких же как и он грешников. А это несомненно подражание Христу Спасителю сошедшему во ад и исполнение евангельской заповеди любви - «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Иоанн 15, 13).

Подобно Мармеладову в «Преступлении и наказании», Дмитрий Карамазов исповедует гимн веры и радости Богу о спасении всех грешников. «И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн Богу, у которого радость!».

Спасение души глубочайшим образом связано у Достоевского с верой в ее бессмертие.

Наряду со св. ап. Павлом и свт. Августином Блаженным, Достоевского по праву можно причислить к величайшим в истории проповедникам веры в бессмертие души.

«Без высшей идеи, писал он, не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея лишь одна и именно - идея о бессмертия души человеческой, ибо все остальные, «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают».

Достоевский не уставал утверждать, что при потере веры в бессмертие человек не только потеряет высший и подлинный смысл своей жизни, но и откажется от самой жизни. Устами своих героев он пророчески предупреждал о грозящей катастрофе человечеству при потере веры в бессмертие души. «Уничтожьте в человечестве веру в бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь», говорит Иван в «Братьях Карамазовых».

По мнению Ф.М. Достоевского, «тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия».

Это пророчество Ф.М.Достоевского полностью подтвердила вся история многострадального 20 века. В течение прошлого века в результате богоборческого бунта против Бога у значительной части человечества была потеряна вера в бессмертие. В этот век не только иссякла любовь, но наиболее сильно проявилась воля ко злу, небытию и смерти, истреблению и самоистреблению. В 20 веке были изобретены «лагеря смерти», произошли истребительные революции и две мировые войны. Было создано ядерное и другое оружие массового поражения. Началась легализация т.н. «однополых браков», эвтаназии и клонирования людей.

Проповедь веры в бессмертие является центральной во всех великих романах Достоевского от «Преступления до наказания» до «Братьев Карамазовых». Все положительные герои этих романов являются исповедниками веры в бессмертие. Начиная с Сони Мармеладовой, читающей Раскольникову Евангелие о воскрешении умершего Лазаря до «речи у камня» Алеши Карамазова. В своем последнем романе «Братья Карамазовы» в главе «Кана Галилейская» Достоевский исповедует свою веру в бессмертие, спасение и жизнь будущего века. Главный герой его последнего романа - Алеша Карамазов - получает откровение свыше. В тонком сне он видит недавно умершего старца Зосиму живым и радостным на брачном пире со Христом Спасителем в Царстве Божием.

«Да, к нему, к нему подошел он, сухонький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уж нет, и он в той же одежде, как и вчера сидел с ними, когда собирался в гости. Лицо все открытое, глаза так и сияют. Как же это, он, стало быть, тоже на пире, тоже званый на брак в Кане Галилейской...

Тоже, милый, тоже зван, зван и призван, - раздается над ним тихий голос.- Затем сюда схоронился, что не видать тебя... пойдем и ты к нам.

Веселимся, - продолжает сухонький старичок, - пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый Архитриклин, вино новое пробует? Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке...Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое! А видишь ли ты солнце наше, видишь ли ты его?

Боюсь... не смею глядеть...- прошептал Алеша.

Не бойся его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новых гостей беспрерывно зовет и уже на веки веков. Вон и вино несут новое, видишь, сосуды несут...»

«Только с верой в свое бессмертие, неустанно утверждал Достоевский, человек может достигнуть истинного смысла жизни».

«Без веры в свою душу и в ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо», писал Достоевский.

Он доказал, что вера в бессмертие есть необходимая основа нормального существования человечества. «Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, писал он, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества. А коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно».

Евангелие было главной книгой Достоевского.

“Я происходил из семейства русского и благочестивого, - писал Достоевский в 1873 году. - С тех пор как себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем–то торжественным. У других, может быть, не было такого рода воспоминаний, как у меня” (Д., XXI, 134).

Достоевский с теплым чувством вспоминал воспитание в семье: “идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и матери наших, несмотря на все их уклонения” (Д., XXIX. Кн. II, 76).

Была в семье “святыня”, “драгоценная память” - книга, по которой Федор и другие дети учились читать, - это “Сто четыре священные истории Ветхого и Нового Завета”. Об этой книге и домашнем воспитании вспоминал младший брат Андрей:

“Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это Священная История Ветхого и Нового Завета на русском языке собственно Сто Четыре Священных Истории Ветхого и Нового Завета. – При ней было несколько довольно плохих литографий с изображением: Сотворения Мира, Пребывания Адама и Евы в раю, Потопа, и прочих Главных Священных фактов. – Помню, как в недавнее уже время, а именно в 70х годах, я, разговаривая с братом Федором Михайловичем про наше детство, упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (т. е. наш детский) и что он бережет его как Святыню.

Я уже упомянул выше, что не мог быть свидетелем первоначального обучения cтарших братьев азбуке. Как я начинаю себя помнить, я застал уже братьев умевшими читать и писать и приготовляющимися к поступлению в пансион. Домашнее их пребывание без выездов в пансион я помню непродолжительное время год, много полтора.

В это время к нам ходили на дом два учителя. Первый это диакон, преподававший Закон Божий. Диакон этот чуть ли не служил в Екатерининском Институте; по крайней мере; наверное знаю, что он там был учителем. К его приходу в Зале всегда раскладывали ломберный стол, и мы четверо детей помещались за этим столом, вместе с преподавателем. Маменька всегда садилась сбоку в стороне, занимаясь какой-нибудь работой.

Многих впоследствии имел я законоучителей,но такого, как отец диакон, не припомню. Он имел отличный дар слова, и весь урок, продолжавшийся по старинному часа 1½ 2, проводил в рассказах, или как у нас говорилось в толковании Св. Писания. Бывало прийдет, употребит несколько минут на спрос уроков и сей час же приступит к рассказам. О потопе, о приключениях Иосифа, о Рождестве Христове он говорил особенно хорошо, так, что бывало и маменька, оставив свою работу, начинает не только слушать, но и глядеть на воодушевляющегося преподавателя. Положительно могу сказать, что он своими уроками и своими рассказами умилял наши детские сердца. Даже я, тогда 6ти летний мальчик с удовольствием слушал эти рассказы нисколько не утомляясь их продолжительностию. Очень жалею я, что не помню ни имяни, ни фамилии этого почтенного преподавателя, мы просто звали его Отцом диаконом.

Несмотря на всё это, уроки он требовал учить буквально по руководству, не выпуская ни одного слова, то есть как говорится в долбешку, потому что тогда при приемных экзаменах всюду это требовалось. Руководством же служили известные Начатки , начинавшиеся так: Един Бог, в Святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала ни конца Своего Божия, но всегда был, есть и будет…. и т. д. Это скорее философское сочинение, нежели руководство для детей. Но так как руководство это обязательно было принято во всех учебных заведениях, то понятно, что и сам отец диакон придерживался ему”.

Во время домашних чтений дети Достоевских приобщались к мировой литературе. Знаменательны слова Михаила, написанные в мае 1838 года: “Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гете! чем оценяются эти мгновения!”

По поздним воспоминаниям А. М. Достоевского, круг семейного чтения включал и русскую литературу: стихи и прозу Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина. В середине тридцатых годов Достоевские выписывали журнал “Библиотека для Чтения”, в котором печатались произведения современной литературы - ее будущие шедевры. Сам Федор Михайлович считал, что в детстве необходимы “впечатления прекрасного” (Д., XXX. Кн. I, 212; ср. 16–18).

В 1880 г., определяя программу детского чтения, Достоевский писал: “Скажу лишь вообще: берите и давайте лишь то, что производит прекрасные впечатления и родит высокие мысли”. Заключая свои советы, писатель указывал: “Над всем, конечно, Евангелие, Новый Завет в переводе. Если же может читать и в оригинале (то есть на церковнославянском), то всего бы лучше. Евангелие и Деяния Апостольские - sine qua non” (Д., XXX. Кн. I, 237–238) . За этими советами стоит духовный опыт самого писателя, который метко назван одним из знатоков Достоевского “гениальным читателем” .

Сложным испытанием был литературный дебют, когда писатель отстаивал свои религиозные убеждения в спорах и ссорах с атеистическими властителями дум. Об этом с негодованием Достоевский рассказывал в записных тетрадях к “Бесам” - эти слова автор предполагал отдать Степану Трофимовичу: “О, в действительности и в понимании действительных вещей Белинский был очень слаб. Тургенев правду сказал про него, что он знал очень мало даже и научно, но он понимал лучше их всех. Ты смеешься, ты как бы хочешь сказать: “Много все–то понимали”. Друг мой, я не претендую на понимание частностей действительной жизни. Я заговорил о Белинском, я помню писателя Д - тогда еще почти юношу, Б обращал его в атеизм и на возражение Д, защищавшего Христа, ругал Христа по–матерну. “И всегда–то он сделает, когда я обругаюсь, такую скорбную, убитую физиономию”, - говорил Бе, указывая на Д с самым добродушным, невинным смехом” (Д., XI, 73).

Искренне, но в рамках литературных приличий этот эпизод раскрыт в “Дневнике Писателя” за 1873 год. Достоевский застал Белинского “страстным социалистом”, и он прямо начал “с атеизма”: “Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все–таки оставался пресветлый лик Богочеловека*, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге “Vie de Jésus”, что Христос все–таки есть идеал красоты человеческой, тип недостижимый, которому нельзя уже более повториться даже и в будущем” (Д., XXI, 10–12).

Достоевский не только спорил и не боялся быть смешным в полемике с Белинским - свои убеждения он отстаивал среди петрашевцев.

Об этом вспоминал С. Д. Яновский: “…посещая своих друзей и приятелей по влечению своего любящего сердца и бывая у Петрашевского по тем же самым побуждениям, он вносил с собою нравственное развитие человека, в основание чего клал только истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал–демократический устав 1848 года. Федор Михайлович любил ближнего, как только можно любить его человеку верующему искренне, доброты был неисчерпаемой и сердцеведец, которому подобного я в жизни моей не знал. Он везде составлял свой кружок и в этом кружке любил вести беседу своим особенным шепотком; но беседа эта была всегда или чисто литературная, или если он в ней иногда и касался политики и социологии, то всегда на первом плане у него выдавался анализ какого–нибудь факта или положения, за которым следовал практический вывод, но такой, который не шел вразрез с Евангелием” (Ф. М. Д. в воспом. совр., I, 169).

По роковому стечению обстоятельств Достоевскому предъявили обвинение за чтение атеистического письма Белинского к Гоголю, с идеями и пафосом которого он явно был не согласен. 23 апреля 1849 года он был арестован по “делу Петрашевского”, на “пятницах” которого (в приемный день) собирались петербургские вольнодумцы, которые читали разрешенные и запрещенные книги, чаще изданные на французском языке, обсуждали государственные и политические вопросы, в том числе о крепостном праве и солдатской службе, мечтали о свободном бесцензурном слове. Власть приняла их за заговорщиков, хотя до настоящего заговора еще не дошло.

В Петропавловской крепости Достоевский написал “Детскую сказку”, позже названную “Маленький герой”, в котором рассказано о пробуждении любви в душе юного героя: он, как верный “паж”, спасает честь дамы своего сердца и совершает свой “рыцарский” подвиг самоотверженной любви - подвиг служения другому человеку.

По поводу этого рассказа Достоевский говорил Вс. С. Соловьеву: “…мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга… совсем новым человеком сделался… Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и - вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал “Маленького героя” - прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого–то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик… Христа понял… русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно” (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, II, 199–200).

Эти факты объясняют то “перерождение убеждений”, которое началось на Семеновском плацу и свершилось на каторге.

22 декабря 1849 года, когда был объявлен приговор и были сделаны приготовления к казни осужденных, Достоевский был уверен, что через несколько минут умрет и “будет с Христом”. Нежданное помилование он пережил как воскрешение из мертвых. Позже это не раз припомнилось в романах и в разговорах с современниками, но впервые рассказано в письме брату, написанном в тот удивительный день, когда в течение нескольких минут его жизни сошлись и .

В этом письме он прощался с прежней и начинал новую жизнь: “Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть - вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все–таки жизнь!” (Д., XXVIII. Кн. I, 162).

Самым страшным на каторге для него было лишение возможности писать - эта мука уже томила его: “Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через 4–ре года будет возможно. Я перешлю тебе всё, что напишу, если что–нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках” (Д., XXVIII. Кн. I, 163).

Предвосхищение будущей жизни окрашено светлым чувством: “Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого–нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию.

Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, - так кровью обливается сердце мое. Жизнь - дар, жизнь - счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение мое” (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

Он ощутил себя новым человеком, и жизнь поначалу оправдывала восторженные чаяния. Этим ожиданием новой жизни пронизано ликующее прощальное письмо брату из Петропавловской крепости; это радостное чувство припомнилось и через четыре года, уже после выхода из каторги, в рассказе о том, как в праздничные дни от Рождества до Крещения везли его, Дурова и Ястржембского из Петербурга в Тобольск по необъятной России.

Особого значения был исполнен переезд из Европы в Сибирь: “Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее - грустно было, и меня прошибли слезы” (Д., XXVIII. Кн. I, 168).

Во время почти двухнедельного пребывания в Тобольском тюремном замке недавние петрашевцы почувствовали “живейшую симпатию” и участие “ссыльных старого времени” и их жен. И здесь Достоевскому был первый знак судьбы: жены декабристов вручили ему символический дар - Новый Завет в русском переводе издания 1823 года.

Евангелие, подаренное Достоевскому по дороге в острог

Этот дар стал событием в жизни Достоевского, залогом его будущего “перерождения убеждений”, основанием его “новой жизни”.

Началась “новая жизнь” заточением в Мертвом Доме. Достоевский вспоминал каторгу с разными чувствами, подчас тяжелыми; но чем старше становился писатель, тем благодарнее был судьбе за этот урок жизни. И все же исчерпывают правду сказанные им, позже не раз повторенные слова: “те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу” (Д., XXVIII. Кн. I, 181).

Как жил эти годы, Достоевский рассказал в “Записках из Мертвого Дома”, но каторжная, полная лишений жизнь была для него прежде всего духовным испытанием. Писатель воспринял каторгу как очистительное страдание, сопричастное Голгофе и воскрешению Христа. Отправляясь на каторгу, Достоевский сознавал: “Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое” (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

Ожидание исполнилось - на каторге произошло “перерождение убеждений”. Суть того, что случилось, Достоевский выразил емкой формулой: “идеи меняются, сердце остается одно” (Д., XXVIII. Кн. I, 208).

“Перерождение убеждений” - трудная тема для самого Достоевского. В этом он признавался брату сразу после выхода из каторги: “Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года - не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды” (Д., XXVIII. Кн. I, 171).

В другом письме, письме А. Н. Майкову, он сознает невозможность высказаться на бумаге: “Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги” (Д., XXVIII. Кн. I, 206).

На каторге Достоевский узнал народ: “Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь простительно” (Д., XXVIII. Кн. I, 172–173).

Это знание отличает Достоевского от всех писавших и пишущих о народе: для него народ не был предметом изучения. Достоевский жил с народом, разделил его судьбу и верования: “Уверяю Вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, - это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастие мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу. Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть действовать против своего убеждения. Но зачем, зачем я Вам все это пишу? Ведь знаю, что ничего не выскажу” (Д., XXVIII. Кн. I, 208–209).

О “перерождении убеждений” Достоевский говорил в письме Э. И. Тотлебену: “Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли” (Д., XXVIII. Кн. I, 224). И далее: “Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что–нибудь для искупления бесполезности прежнего и - томиться в бездействии!” (Д., XXVIII. Кн. I, 225).

В напряженной духовной работе исчезли “заблуждения”, “ошибки ума”, но остались “убеждения сердца”. Изменились политические воззрения Достоевского, но сам писатель утвердился в идеале и в “новых” идеях, многие из которых он высказывал и до каторги. На смену “вольнолюбивым мечтам” пришло “почвенничество”. Всем сердцем писатель воспринял народную правду и веру. Достоевский дорожил этим обретенным в страданиях знанием народа, новообретенным пониманием его жизни.

Достоевский не идеализировал народ, но в грубых, грязных, подчас страшных людях он увидел идеальное лицо народа. “Идеал народа - Христос” - вот главный пункт новых убеждений.

Это выразилось в личном символе веры, который Достоевский изложил в известном письме Н. Д. Фонвизиной, отправленном из Омска вскоре после выхода из каторги: “Я скажу Вам про себя, что я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие–то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпачнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной” (Д., XXVIII. Кн. I, 176).

“Перерождение убеждений” стало обретением духовной “почвы”, народной правды, осознанием Истины и полным приятием Христа и Евангельского Слова.

Евангелие Достоевского вобрало в себя следы многолетнего чтения и раздумий писателя над страницами вечной книги, впитало каторжный пот и грязь, хранит самые ранние каторжные пометы - отметы ногтем. Оно осеняет жизнь и творчество гения.

На каторге Достоевский читал Евангелие и дозволенные духовные сочинения. Читать иные книги было запрещено, но самое страшное - писатель был лишен права писать. Поразительно, что и здесь Достоевский остался писателем.

Расставаясь с братом, он утешал его: “А выйду из каторги - писать начну. В эти месяцы я много пережил, в себе–то самом много пережил, а там впереди–то что увижу и переживу, - будет о чем писать…” (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, I, 192). Запрет писать страшил помилованного петрашевца: “Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках” (Д., XXVIII. Кн. I, 163). О целых томах “черного, горемычного быта”, которые сложились в его голове на каторге, Достоевский писал брату в феврале 1854 года и Ап. Майкову 18 января 1856 года.

На каторге Достоевский нарушил запрет. Вопреки приговору он писал - сначала, по–видимому, на отдельных листах во время пребывания в госпитале; позже, когда появилась возможность безопасного хранения записей, он свел их в отдельную тетрадь, которая заполнялась вплоть до конца 50-х годов (последняя запись хронологически отмечена знаменательной датой, о ней пойдет речь ниже: “Eheu: отъезд М. 6 Сентябр 860”).

Достоевский создал удивительное произведение, которое он назвал “тетрадкой каторжной”, а исследователи - Сибирской тетрадью. Эта самодельная тетрадь в одну восьмую листа до сих пор хранит в себе следы скрытной, урывками продвигавшейся работы.

Как фольклорно–этнографические записи собирательский труд Достоевского всегда ценили чрезвычайно высоко, но в этом и состояла их недооценка. Сейчас, благодаря многолетним разысканиям В. П. Владимирцева, обобщенным в данном томе (Ѳ. Д., III, 766–848), мы можем по достоинству оценить духовный подвиг Достоевского, который и на каторге остался Писателем - и иначе быть не могло. В. П. Владимирцев раскрыл художественную природу этих записей, их подлинно народное многоголосие, увидел в них наброски будущих произведений, наброски, в которых писатель добился предельной концентрации и лаконизма художественных смыслов.

“Сибирская тетрадь” в полной мере являет услышанный Достоевским голос русского народа. Благодаря его сознательному отбору, записи образуют художественное целое - единство, которое создают сцены, пословицы, поговорки, “острожный говорок”, каторжный юмор, сюжеты будущих произведений.

По формату “Сибирская тетрадь” совпадает с Евангелием, и это неслучайное совпадение. В Евангелии Достоевский хранил самые дорогие и памятные вещи. Зная об этом, я в свое время предположил, что Достоевский хранил “Сибирскую тетрадь” в Евангелии. И вот, когда на моем столе в читальном зале рукописного отдела Российской государственной библиотеки наконец–то оказались рядом “Сибирская тетрадь” и Евангелие, я получил подтверждение своему предположению: “Сибирская тетрадь” идеально вкладывается в середину и в конец Нового Завета.

Евангелие было для Достоевского воистину “Благой Вестью”, давним и вечно новым откровением о человеке, мире и правде Христа. Из этой книги Достоевский черпал духовные силы в Мертвом Доме, по ней он выучил читать и писать по–русски дагестанского татарина Алея, который признался ему на прощание, что он сделал его из каторжника человеком.

Он никогда не расставался с ней и брал с собой в дорогу. Во время творческих ночных бдений она лежала на виду на письменном столе. Когда ложился спать, всегда клал так, чтобы Евангелие было под рукой. По этой книге он поверял свои сомнения, загадывал свою судьбу и судьбы своих героев, желая, как и гадавший по “старой Библии” герой поэмы Н. Огарева “Тюрьма”,

Чтоб вышли мне по воле рока -
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка .

По отношению к Достоевскому можно сказать: христианского пророка.

Это Евангелие описано Достоевским в романе “Униженные и оскорбленные” (1861): “На столе лежали две книги: краткая география и новый завет в русском переводе, исчерченный карандашом на полях и с отметками ногтем” (ѲД., IV,). По этим книгам старик Смит учил читать и понимать мир свою внучку Нелли: “Дедушка купил Новый Завет и Географию и стал меня учить; а иногда рассказывал мне какие на свете есть земли и какие люди живут, и какие моря и что было прежде и как Христос нас всех простил. Когда я его сама спрашивала, то он очень был рад; потому я и стала часто его спрашивать, и он все рассказывал и про Бога много говорил” (ѲД., IV,).

В мировой литературе было немало писателей, которые превосходно знали Священное писание, изучали его, использовали идеи и образы в своем творчестве. Но вряд ли найдется кто–либо еще, кто как Достоевский не только четыре года читал только одно Евангелие, но пережил и прожил его как свою судьбу - страдания, смерть и воскрешение Христа как свою смерть в Мертвом Доме и свое воскрешение в новую жизнь. Эта книга вобрала в себя не только страдания, но и духовный опыт писателя - его пометы карандашом и чернилами и отметы ногтем в тексте и на полях.

Итогом этих каторжных обдумываний стала сочиненная, но незаписанная статья “о назначении христианства в искусстве”, о которой он написал барону А.Е.Врангелю в Страстную пятницу 1856 года: “Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь. Может быть, во многом со мной будут не согласны многие. Но я в свои идеи верю и того довольно. Статью хочу просить прочесть предварительно Ап. Майкова. В некоторых главах целиком будут страницы из памфлета. Это собственно о назначении христианства в искусстве. Только дело в том, где ее поместить?” (28; 1, 229). Статья так и осталась ненаписанной - негде было поместить, но взгляд Достоевского на эту тему выражен во всем его творчестве.

У Достоевского была почти религиозная концепция творчества. Как священник на исповеди, писатель был исповедником своих героев. Их грехи становились его грехами, увеличивая тяжесть его креста. Свою вину герои и их автор разрешают самим актом творчества: исповедью, покаянием и искуплением своих и чужих грехов.

Эта идея позже была выражена в служении и поучениях старца Зосимы: сделать себя ответчиком за чужой грех. Виноваты все. У каждого своя мера вины. Одни виноваты в том, что сделали, другие - в том, что не сделали. Кажущаяся невиновность лишь иллюзия: каждый в ответе за мировое зло. Возможны духовное воскрешение и спасение любого человека (обращение Савла в Павла). Этот искупительный путь человека - метафора спасительной жертвы Христа и его воскрешения.


Евангелие дает для понимания Достоевского больше, чем любые исследования о нем, включая гениального Бахтина. Эстетический принцип множественности точек зрения в тетра–евангелиях предвосхищает “полифонический роман” и диалогизм поэтики, христианская концепция человека и мира во многом объясняет антропологические открытия Достоевского. Оригинальность Достоевского состоит не в исключительной новизне, а в последовательном и бескомпромиссном следовании евангельским истинам.

Достоевский был одним из тех, кто своим творчеством выразил идею христианского реализма. Христианский реализм - это реализм, в котором жив Бог, зримо присутствие Христа, явлено откровение Слова.

Известному принципу “Человек - мера всех вещей” он противопоставил иной: “Христос - мера всех вещей”. Достоевский дал новое понимание искусства как служения Христу, смысл которого он видел в его апостольском призвании (проповеди Святаго Духа).

Путь русской литературы в ее высших свершениях последних столетий - это путь обретения русским реализмом Истины, которая явлена Христом и “бысть Словом”.

Евангельское слово проницает текст Достоевского. Мерцанием Истины оно озаряет творчество русского гения.

Примечания

1. Памятники культуры. Новые открытия. 1980. М., 1981. С. 78.

2. Sine qua non (лат.) - непременное условие.

3. Бем А. Л. Достоевский - гениальный читатель // О Достоевском. Прага, 1933. С. 7–24.
* Заглавная буква восстановлена по прижизненному изданию (ред.).

4. Если бы молодость знала! (фр. – ред.)

5. Oгарев Н. П. Избранные произведения. М., 1956. Т. 2. С. 212.