Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » «Тихие яблони. Забытая русская проза.»Сергей Дурылин

«Тихие яблони. Забытая русская проза.»Сергей Дурылин

Предисловие

Перед вами книга Сергея Николаевича Дурылина (1886–1954) – писателя, ученого, священника и педагога. В нее вошли повесть «Сударь кот», рассказы и «Сказание о граде Китеже». Написаны они были в 1913–1924 годах, в одно десятилетие, но сколько событий оно вместило – в жизни страны и в жизни автора: начало Великой войны, как справедливо называли Первую мировую, крушение Российской империи, две революции, Собор Русской Православной Церкви 1917–1918 годов и восстановление Патриаршества, Гражданскую войну и гонения на Церковь. Автору, одинокому больному человеку, уже известному писателю и деятелю Серебряного века, тоже выпало на долю немало: судьбоносная поездка с матерью в Оптину пустынь накануне ее смерти (в те годы он мечтает о монашестве и не получает на это благословения), закрытие Троице-Сергиевой Лавры и работа по спасению ее культурных сокровищ, принятие священства в столь непростое время в храме Николы в Клённиках у старца Алексия Мечёва по благословению оптинского старца Анатолия (Потапова), арест, ссылка в Челябинск.

Творчество С. Н. Дурылина велико и разнообразно: им было создано более 800 статей и множество книг об артистах, писателях, художниках, воспоминания, романы, повести, рассказы и стихи. Книги и статьи эти найдешь только в больших библиотеках, ведь они выходили не меньше полувека тому назад, а многие – и больше ста лет. Замечателен его роман-воспоминание о семье, родителях, няне «В родном углу», книги о классиках – Лермонтове, Гоголе, Лескове, огромная монография «Русские писатели у Гёте в Веймаре», где много открытий, две книги о Михаиле Васильевиче Нестерове, дружба с которым продлилась несколько десятилетий. Рассказы и эссе в духе Серебряного века, очерки о путешествиях по Русскому Северу, статьи о русской иконописи, тогда только что открытой на удивление всему культурному миру. Многое еще лежит в архивах и, появляясь в печати, радует нас.

Начиная с 2000 года наследие Дурылина стали переиздавать, вышел роман «Колокола», появились статьи о нем самом и его творчестве. Недавно вышла его биография в серии «Жизнь замечательных людей». Но всё же знают о нем мало, и сравнительно немногие, – такой выбор сейчас книг, и тиражи небольшие. А жаль, Сергей Николаевич Дурылин – яркий писатель, замечательный ученый-театровед, историк литературы и очень интересный человек.

На жизненном пути Сергея Николаевича было много разного, трудного, сложного. И откликами на события, и впечатлениями его жизни «прошито» его творчество. Дурылин родился в московской купеческой семье. Еще в отрочестве Сережи его отец разорился и умер, мальчик остался с матерью и братом. Из гимназии Сережа ушел после шестого класса – из-за казенной муштры, а также отказавшись от обучения как «привилегии, которой лишена большая часть народа», – сказалось влияние толстовства, которому он отдал немалую дань. В юности Дурылин увлекся революционным движением, отошел от него после гибели ближайшего друга, участника боевой дружины. Потерял веру. Преподавал, работал в толстовском издательстве «Посредник», ездил в Ясную Поляну. Потом было обучение в Археологическом институте, начало возвращения к вере, поездки на Русский Север, прикосновение к тому миру, где был жив уклад Древней Руси и где особый строй людей и природы.

В Москве Дурылин сближается с кругом писателей Серебряного века – Андреем Белым, Эллисом, а затем и с Религиозно-философским обществом памяти В. Соловьева, секретарем которого он был в 1912–1918 годах, до его закрытия. Литературные труды, доклады, переводы принесли Дурылину немалую известность, получил он признание и как талантливый педагог (его учениками были Ильинский, Пастернак). Постепенно Дурылин сближается со славянофильским и церковным кружком Новоселова.

В 1913 году попадает в Оптину пустынь к старцу Анатолию, чье духовное наставничество во многом определяет его дальнейшую судьбу. После революции живет в Сергиевом Посаде, общается с о. Павлом Флоренским и В. В. Розановым, чья творческая отзывчивость на события жизни близка Дурылину. Присутствует при кончине Розанова.

В 1920 году Дурылин становится священником, приняв целибат, и начинает служить в храме известного московского старца Алексия Мечёва. Летом 1922 года его арестовывают, сам Дзержинский требует наказать партийцев, просивших за Дурылина. После года тюрьмы, будучи выслан в Челябинск, Дурылин работает в краеведческом музее. В помощь ему отец Алексий посылает энергичную прихожанку Ирину Алексеевну Комиссарову, напутствуя ее словами: «Береги его, он нужен людям». Она становится на всю жизнь ангелом-хранителем Сергея Николаевича.

По возвращении в Москву в 1924 году Дурылин продолжает литературную и педагогическую работу, но в приход Никольского храма не возвращается. В Крыму знакомится с Волошиным и художником Богаевским, работает в Абрамцеве и Муранове, музее Тютчева. Вновь арестован в 1927 году, сослан в Томск, где работы не имеет, живет тяжело, болеет. Через три года переезжает в Киржач, много трудится там как историк литературы.

В 1934 году, устав от гонений, Дурылин решается на гражданский брак с Ириной Алексеевной (от него требовали отречения от сана). Внешне жизнь налаживается, удается построить дом в Болшеве. В нем проходят почти двадцать лет, наполненные самым интенсивным творчеством. Там он и служит тайно для своих ближайших друзей, но вне общины храма, ушедшей в подполье. Теперь он хранитель и певец традиций и наследия русской культуры, несет ее память и дух новому читателю.

Дурылин пишет о Малом и Художественном театрах, многие из артистов становятся его друзьями, а некоторые, вероятно, и духовными детьми. Широко открыты всегда двери его дома, многим он помогает – и материально, и духовно. Известно, что перед смертью Дурылин встречался для исповеди с отцом Стефаном (Никитиным, позже епископом), близким еще по храму в Клённиках. Умер писатель 14 декабря 1954 года.

В сборнике «Тихие яблони» представлена одна из граней многообразного творчества писателя.

Семейную повесть «Сударь кот» Нестеров считал лучшим творением Сергея Николаевича. В статье тех лет Дурылин сетовал: «До чего же мало храма в русской литературе!.. Как будто ни его, ни того, что около него и от него, никогда и не было в России… Так у всех, кроме Достоевского и Лескова». Восполнить этот пробел и призваны эти повесть и рассказы. Расположены они в книге в обратном хронологическом порядке – от более поздних к ранним, начиная с самых углубленных в жизнь Церкви. На первый взгляд они покажутся несколько стилизованными – «что-то знакомое, где-то встречалось». Таков любимый прием Серебряного века, стиля модерн: многое тогда извлекли из забвения и открыли, стилизации были уместны, любил этот прием и Дурылин – быть в тени великих. Но ведь в его дни отраженное в текстах хоть и уходило из жизни, но еще бытовало.

Замечателен язык Дурылина: сочный, красочный, «смакующий» слова и оттенки, читать его – удовольствие, роскошь. Он гордился тем, что москвич, наслаждался московским говором.

В большинстве произведений есть дорогие автору воспоминания. В повести «Сударь кот» сюжет – нередкий для XIX века жизненный узел, как у Тургенева. Глубокие сцены духовной и душевной жизни: истовый православный быт купечества, монастырь, духовное искушение почтенной монахини «суетой всего», чтение Псалтири у гроба любимого, «оптинская» любовь к людям и миру Божьему в старости. Из биографического: «мир шелка» и художественный вкус хозяина и его воспитанника, икона Спаса, перед которой хозяин подводит итог дня, – взято из ранних воспоминаний об отце и его «художестве». Еще и задание – показать в должном свете купеческий мир с его Третьяковыми и Мамонтовыми, вопреки одному лишь «темному царству» Островского.

Рассказ «Сладость ангелов» напоминает поначалу одновременно Лескова и Достоевского: церковный быт и трагедия безверия. Но за этим – пронзительный личный опыт – потери веры и с нею смысла жизни. Опыт убивающей веру казенной схоластики на уроке Закона Божьего в гимназии – ее не смог «оживить» даже умный и искренний батюшка, с которым автор дружил потом долгие годы. Тихий плач от стыда перед матерью за свое безбожие и от жалости к ней – уткнувшись лицом в стенку, но не выпуская из рук безбожной книги. И ее молитва за дверью: «Помоги, прости, вразуми…» И ни слова упрека – ни сыну, ни его друзьям-атеистам. Фундамент веры, на всю жизнь заложенный няней в родном доме, – это спасительный и дорогой опыт связи с народной, немудрствующей верой, далекой от умствований и гордыни людей ученых.

Рассказы «Бабушкин день» и «Троицын день» окунают нас в дворянский мир и в мир странничества. Усадьбы в то время еще были рядом, жили своей веками устроенной жизнью, а со странниками Сергею Николаевичу не раз доводилось беседовать в Оптиной пустыни и Москве. Но тот уклад, те явления старинного русского быта уже ощущались писателем как уходящие, отсюда и грусть, которой пронизаны рассказы.

«Сказание о граде Китеже» – стилизация притчевая, древнерусская, вроде рисунков Билибина. Дурылин мог слышать подобный сказ, былину во время своих путешествий по Северу, в обычной северной избе, где они сочинялись и пелись. Таковы «подкладки» его рассказов, а «лицо» их нам напоминает о Шмелеве (эмигрантском), о Лескове и Серебряном веке…

Писать о С. Н. Дурылине, представить его вам – для меня радость. В детстве бабушка нам рассказывала о московском старце Алексее Мечёве, о его храме Николы в Клённиках в начале улицы Маросейки. Отец Сергий Дурылин занимался там с детьми, эти занятия посещала мама с младшими сестрами. Часто он заходил после службы отдохнуть к нам в дом в Архангельском переулке, рядом с Меншиковой башней. Бабушка вспоминала, как провожали его в ссылку, собирали посылки, писали ему письма. После ссылки он учил литературе маму и нескольких девочек в домашней школе (где не было глумления над верой, которое уже начиналось в советской школе). Ставили спектакли по Крылову. У Сергея Николаевича было ценное для педагога качество – он умел дружить со своими воспитанниками, а они любили и всегда помнили учителя.

Как-то в девятом классе мама свозила нас с братом и сестрой к нему в Болшево. Иногда в те две зимы, его последние, меня брали в Дом ученых на вечера, организованные Сергеем Николаевичем по случаю памятных дат, с его докладом и небольшим концертом. На одном из таких концертов я слышал, как Дмитрий Журавлев читал «Осень» из «Евгения Онегина». Исполнение произвело на меня сильное впечатление, я выучил отрывок и читал его, подражая артисту.

Помню рано утром звонок из Болшева о его кончине.

Вспоминая Сергея Николаевича, видя, что издаются его книги и в наши дни, я неизменно испытываю радость – за него, за непропавшие труды его и за нас, потому что читать дурылинскую прозу, наслаждаться дурылинским языком – дорогой подарок. Кусочек творчества писателя и священника отца Сергия Дурылина доходит теперь с этой книгой до вас. Кусочек светлый, добрый, немало в нем тишины и покоя душевного – того, что сам он так искал и ценил. Желаю и вам радости от этого дара, что дает нам Начальник Тишины.

Георгий Ефимов

К бабушке, к матери Иринее, в монастырь, мать ездила несколько раз в году на повиданье и на прошенье ее иноческих молитв всему нашему купеческому дому, но нас, детей, к ней брали не всегда, а непременно на Ивана Постного, двадцать девятого августа, на храмовый монастырский праздник. К этому дню готовились и мать, и мы. Мать вынимала из комода замшевую книжку с белым генералом на скале, вышитым шелками, и сверялась, чтó наказывала ей привезти к празднику мать Иринея.

Купленное она вычеркивала, а не купленное подчеркивала двумя чертами, и ездила по лавкам все сама, чтобы все купленное шло в монастырь из собственных, из родных рук, с доброхотством, а не из чужих, из наемных: «Из своей руки и то же яблочко - да наливней, и тот же мед - да сахарней». Покупки все складывались в диванной, что была возле спальной, но в эти дни, перед Иваном Постным, «диванной» не бывало. «Куда нести?» - спросит няню артельщик с кульком. «В матушкину комнату!» - и все понимали уж, что нести в диванную. Мать входила в «матушкину комнату» и, оглядывая зорко кульки, коробки и «штуки», справлялась с «белым генералом», все ли припасено к завтрашнему. Мы, брат и я, присутствовали при этом. Иногда мать обращалась ко мне:

Сережа, не помнишь, - у тебя память помоложе, - в прошлый раз, как были мы у тетушки, отвозила я репсу на воздухи? Что-то я запамятовала.?

Репс - это шелковая материя, рубчиками, я его знал: - у меня продавался он в игрушечной лавке. Мой репс был лоскуток от того, что отвезли в монастырь, и я твердо отвечал:

Отвозили, - и ждал, что еще спросят, а брат, щуря глаза и заводя свои крупные карие кругляшки в сторону, что строго запрещалось, прибавлял:

Еще кот бабушкин когтем тогда в шелку увяз!

Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки: «Вишенки! Вишенки! Вася, дай съем твои вишенки?» - строго сдерживала его:

Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!

В угол - было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах - зелень, сéрень и нечисть, - но «не возьму к бабушке» - это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около «вишенок» делалось что-то мокро.

Но мама опять смотрела в книжку:

Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану, фунт ли, два ли?

Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.

Переели сегодня яблок, - замечала мать. - Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.

А почему? - спрашивал брат.

Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.

Завтра у бабушки спроси.

Нет, мама, скажите.

Бабушка лучше скажет. Я еще фрукты не проверила, - но брат уж охватывал ее лицо руками, и она сажала его на колени, а я садился у ее ног, на синий коверчик, и она рассказывала. Я не все помню из ее рассказа, но то, что помню, помню точно и ясно, как шахматные клеточки синего с желтым коверчика, на которые смотрел, когда слушал ее рассказ.

Монастырь был на окраине города. Одноглавый древний собор был почти не виден за высокой стеной; только золотой крест с золотыми цепями, прикреплявшими его к синей главе, сиял в осеннем небе четко и празднично.

У Святых ворот мы выходили из пролетки, а Андрей въезжал внутрь монастыря с переулка, в черные ворота. У Святых врат, на столике, покрытом голубой пеленой, стояла праздничная икона - Глава Иоанна Предтечи на блюде, в медном окладе. Перед иконою горел пук свечей, оплывавших на ветру; их было так много, что пламя свечей сливалось в один густой, плотный, красный язык, который колебался в разные стороны. Возле иконы стояла чаша со святой водой и две монахини продавали и ставили свечи. Мама дала на свечку, мы приложились к иконе. Это было начало праздника. Мы с братом, сняв шапки, прошли в Святые ворота. К собору вела дорожка под кленами, которые все еще были густы, все в золотом и красном. На дорожке, лицом к собору, на коленях стоял мальчик и молился, беспрестанно кладя поклоны.

Увидав маму, он встал под кленом и молча улыбался. Мальчик оказался не мальчик, а худенький мужичок, весь в белом, босой, безбородый, с редкими белыми волосами.

Молись, молись, Егорушка, - сказала мама, поклонившись ему. - Мы тебе не помеха.

Мужичок наклонял голову и взмахивал ею кверху, обхватывая ее руками, и сокрушенно качал ею. Потом, не говоря ни слова, позади нас, стал опять на колени и стал молиться на собор.

Мама, что он? - спросил брат. - Ему больно?

Не ему больно, - отвечала мама, - а он показывает, как Крестителю в сей день было больно. Он праведный человек.

С этими словами, - «праведный человек», - мы вошли в собор; с этих пор я знаю это слово: оно в этот день, как свеча, зажглось в моей душе, и горит неугасимо.

Предисловие

Перед вами книга Сергея Николаевича Дурылина (1886–1954) – писателя, ученого, священника и педагога. В нее вошли повесть «Сударь кот», рассказы и «Сказание о граде Китеже». Написаны они были в 1913–1924 годах, в одно десятилетие, но сколько событий оно вместило – в жизни страны и в жизни автора: начало Великой войны, как справедливо называли Первую мировую, крушение Российской империи, две революции, Собор Русской Православной Церкви 1917–1918 годов и восстановление Патриаршества, Гражданскую войну и гонения на Церковь. Автору, одинокому больному человеку, уже известному писателю и деятелю Серебряного века, тоже выпало на долю немало: судьбоносная поездка с матерью в Оптину пустынь накануне ее смерти (в те годы он мечтает о монашестве и не получает на это благословения), закрытие Троице-Сергиевой Лавры и работа по спасению ее культурных сокровищ, принятие священства в столь непростое время в храме Николы в Клённиках у старца Алексия Мечёва по благословению оптинского старца Анатолия (Потапова), арест, ссылка в Челябинск.

Творчество С. Н. Дурылина велико и разнообразно: им было создано более 800 статей и множество книг об артистах, писателях, художниках, воспоминания, романы, повести, рассказы и стихи. Книги и статьи эти найдешь только в больших библиотеках, ведь они выходили не меньше полувека тому назад, а многие – и больше ста лет. Замечателен его роман-воспоминание о семье, родителях, няне «В родном углу», книги о классиках – Лермонтове, Гоголе, Лескове, огромная монография «Русские писатели у Гёте в Веймаре», где много открытий, две книги о Михаиле Васильевиче Нестерове, дружба с которым продлилась несколько десятилетий. Рассказы и эссе в духе Серебряного века, очерки о путешествиях по Русскому Северу, статьи о русской иконописи, тогда только что открытой на удивление всему культурному миру. Многое еще лежит в архивах и, появляясь в печати, радует нас.

Начиная с 2000 года наследие Дурылина стали переиздавать, вышел роман «Колокола», появились статьи о нем самом и его творчестве. Недавно вышла его биография в серии «Жизнь замечательных людей». Но всё же знают о нем мало, и сравнительно немногие, – такой выбор сейчас книг, и тиражи небольшие. А жаль, Сергей Николаевич Дурылин – яркий писатель, замечательный ученый-театровед, историк литературы и очень интересный человек.

На жизненном пути Сергея Николаевича было много разного, трудного, сложного. И откликами на события, и впечатлениями его жизни «прошито» его творчество. Дурылин родился в московской купеческой семье. Еще в отрочестве Сережи его отец разорился и умер, мальчик остался с матерью и братом. Из гимназии Сережа ушел после шестого класса – из-за казенной муштры, а также отказавшись от обучения как «привилегии, которой лишена большая часть народа», – сказалось влияние толстовства, которому он отдал немалую дань. В юности Дурылин увлекся революционным движением, отошел от него после гибели ближайшего друга, участника боевой дружины. Потерял веру. Преподавал, работал в толстовском издательстве «Посредник», ездил в Ясную Поляну. Потом было обучение в Археологическом институте, начало возвращения к вере, поездки на Русский Север, прикосновение к тому миру, где был жив уклад Древней Руси и где особый строй людей и природы.

В Москве Дурылин сближается с кругом писателей Серебряного века – Андреем Белым, Эллисом, а затем и с Религиозно-философским обществом памяти В. Соловьева, секретарем которого он был в 1912–1918 годах, до его закрытия. Литературные труды, доклады, переводы принесли Дурылину немалую известность, получил он признание и как талантливый педагог (его учениками были Ильинский, Пастернак). Постепенно Дурылин сближается со славянофильским и церковным кружком Новоселова.

В 1913 году попадает в Оптину пустынь к старцу Анатолию, чье духовное наставничество во многом определяет его дальнейшую судьбу. После революции живет в Сергиевом Посаде, общается с о. Павлом Флоренским и В. В. Розановым, чья творческая отзывчивость на события жизни близка Дурылину. Присутствует при кончине Розанова.

В 1920 году Дурылин становится священником, приняв целибат, и начинает служить в храме известного московского старца Алексия Мечёва. Летом 1922 года его арестовывают, сам Дзержинский требует наказать партийцев, просивших за Дурылина. После года тюрьмы, будучи выслан в Челябинск, Дурылин работает в краеведческом музее. В помощь ему отец Алексий посылает энергичную прихожанку Ирину Алексеевну Комиссарову, напутствуя ее словами: «Береги его, он нужен людям». Она становится на всю жизнь ангелом-хранителем Сергея Николаевича.

По возвращении в Москву в 1924 году Дурылин продолжает литературную и педагогическую работу, но в приход Никольского храма не возвращается. В Крыму знакомится с Волошиным и художником Богаевским, работает в Абрамцеве и Муранове, музее Тютчева. Вновь арестован в 1927 году, сослан в Томск, где работы не имеет, живет тяжело, болеет. Через три года переезжает в Киржач, много трудится там как историк литературы.

В 1934 году, устав от гонений, Дурылин решается на гражданский брак с Ириной Алексеевной (от него требовали отречения от сана). Внешне жизнь налаживается, удается построить дом в Болшеве. В нем проходят почти двадцать лет, наполненные самым интенсивным творчеством. Там он и служит тайно для своих ближайших друзей, но вне общины храма, ушедшей в подполье. Теперь он хранитель и певец традиций и наследия русской культуры, несет ее память и дух новому читателю.

Дурылин пишет о Малом и Художественном театрах, многие из артистов становятся его друзьями, а некоторые, вероятно, и духовными детьми. Широко открыты всегда двери его дома, многим он помогает – и материально, и духовно. Известно, что перед смертью Дурылин встречался для исповеди с отцом Стефаном (Никитиным, позже епископом), близким еще по храму в Клённиках. Умер писатель 14 декабря 1954 года.

В сборнике «Тихие яблони» представлена одна из граней многообразного творчества писателя.

Семейную повесть «Сударь кот» Нестеров считал лучшим творением Сергея Николаевича. В статье тех лет Дурылин сетовал: «До чего же мало храма в русской литературе!.. Как будто ни его, ни того, что около него и от него, никогда и не было в России… Так у всех, кроме Достоевского и Лескова». Восполнить этот пробел и призваны эти повесть и рассказы. Расположены они в книге в обратном хронологическом порядке – от более поздних к ранним, начиная с самых углубленных в жизнь Церкви. На первый взгляд они покажутся несколько стилизованными – «что-то знакомое, где-то встречалось». Таков любимый прием Серебряного века, стиля модерн: многое тогда извлекли из забвения и открыли, стилизации были уместны, любил этот прием и Дурылин – быть в тени великих. Но ведь в его дни отраженное в текстах хоть и уходило из жизни, но еще бытовало.

Замечателен язык Дурылина: сочный, красочный, «смакующий» слова и оттенки, читать его – удовольствие, роскошь. Он гордился тем, что москвич, наслаждался московским говором.

В большинстве произведений есть дорогие автору воспоминания. В повести «Сударь кот» сюжет – нередкий для XIX века жизненный узел, как у Тургенева. Глубокие сцены духовной и душевной жизни: истовый православный быт купечества, монастырь, духовное искушение почтенной монахини «суетой всего», чтение Псалтири у гроба любимого, «оптинская» любовь к людям и миру Божьему в старости. Из биографического: «мир шелка» и художественный вкус хозяина и его воспитанника, икона Спаса, перед которой хозяин подводит итог дня, – взято из ранних воспоминаний об отце и его «художестве». Еще и задание – показать в должном свете купеческий мир с его Третьяковыми и Мамонтовыми, вопреки одному лишь «темному царству» Островского.

Рассказ «Сладость ангелов» напоминает поначалу одновременно Лескова и Достоевского: церковный быт и трагедия безверия. Но за этим – пронзительный личный опыт – потери веры и с нею смысла жизни. Опыт убивающей веру казенной схоластики на уроке Закона Божьего в гимназии – ее не смог «оживить» даже умный и искренний батюшка, с которым автор дружил потом долгие годы. Тихий плач от стыда перед матерью за свое безбожие и от жалости к ней – уткнувшись лицом в стенку, но не выпуская из рук безбожной книги. И ее молитва за дверью: «Помоги, прости, вразуми…» И ни слова упрека – ни сыну, ни его друзьям-атеистам. Фундамент веры, на всю жизнь заложенный няней в родном доме, – это спасительный и дорогой опыт связи с народной, немудрствующей верой, далекой от умствований и гордыни людей ученых.

Рассказы «Бабушкин день» и «Троицын день» окунают нас в дворянский мир и в мир странничества. Усадьбы в то время еще были рядом, жили своей веками устроенной жизнью, а со странниками Сергею Николаевичу не раз доводилось беседовать в Оптиной пустыни и Москве. Но тот уклад, те явления старинного русского быта уже ощущались писателем как уходящие, отсюда и грусть, которой пронизаны рассказы.

«Сказание о граде Китеже» – стилизация притчевая, древнерусская, вроде рисунков Билибина. Дурылин мог слышать подобный сказ, былину во время своих путешествий по Северу, в обычной северной избе, где они сочинялись и пелись. Таковы «подкладки» его рассказов, а «лицо» их нам напоминает о Шмелеве (эмигрантском), о Лескове и Серебряном веке…

Писать о С. Н. Дурылине, представить его вам – для меня радость. В детстве бабушка нам рассказывала о московском старце Алексее Мечёве, о его храме Николы в Клённиках в начале улицы Маросейки. Отец Сергий Дурылин занимался там с детьми, эти занятия посещала мама с младшими сестрами. Часто он заходил после службы отдохнуть к нам в дом в Архангельском переулке, рядом с Меншиковой башней. Бабушка вспоминала, как провожали его в ссылку, собирали посылки, писали ему письма. После ссылки он учил литературе маму и нескольких девочек в домашней школе (где не было глумления над верой, которое уже начиналось в советской школе). Ставили спектакли по Крылову. У Сергея Николаевича было ценное для педагога качество – он умел дружить со своими воспитанниками, а они любили и всегда помнили учителя.

Как-то в девятом классе мама свозила нас с братом и сестрой к нему в Болшево. Иногда в те две зимы, его последние, меня брали в Дом ученых на вечера, организованные Сергеем Николаевичем по случаю памятных дат, с его докладом и небольшим концертом. На одном из таких концертов я слышал, как Дмитрий Журавлев читал «Осень» из «Евгения Онегина». Исполнение произвело на меня сильное впечатление, я выучил отрывок и читал его, подражая артисту.

Помню рано утром звонок из Болшева о его кончине.

Вспоминая Сергея Николаевича, видя, что издаются его книги и в наши дни, я неизменно испытываю радость – за него, за непропавшие труды его и за нас, потому что читать дурылинскую прозу, наслаждаться дурылинским языком – дорогой подарок. Кусочек творчества писателя и священника отца Сергия Дурылина доходит теперь с этой книгой до вас. Кусочек светлый, добрый, немало в нем тишины и покоя душевного – того, что сам он так искал и ценил. Желаю и вам радости от этого дара, что дает нам Начальник Тишины.

Георгий Ефимов

Сударь кот
Семейная повесть

Михаилу Васильевичу Нестерову

Часть I

1

К бабушке, к матери Иринее, в монастырь мать ездила несколько раз в году на повиданье и на прошенье ее иноческих молитв всему нашему купеческому дому, но нас, детей, к ней брали не всегда, а непременно на Ивана Постного, двадцать девятого августа, на храмовый монастырский праздник. К этому дню готовились и мать, и мы. Мать вынимала из комода замшевую книжку с белым генералом на скале, вышитым шелками, и сверялась, что́ наказывала ей привезти к празднику мать Иринея.

Купленное она вычеркивала, а некупленное подчеркивала двумя чертами и ездила по лавкам все сама, чтобы все купленное шло в монастырь из собственных, из родных рук, с доброхотством, а не из чужих, из наемных: «Из своей руки и то же яблочко – да наливней, и тот же мед – да сахарней». Покупки все складывались в диванной, что была возле спальной, но в эти дни, перед Иваном Постным, «диванной» не бывало. «Куда нести?» – спросит няню артельщик с кульком. «В матушкину комнату!» – и все понимали уж, что нести в диванную. Мать входила в «матушкину комнату» и, оглядывая зорко кульки, коробки и «штуки», справлялась с «белым генералом», все ли припасено к завтрашнему. Мы, брат и я, присутствовали при этом. Иногда мать обращалась ко мне:

– Сережа, не помнишь, – у тебя память помоложе, – в прошлый раз, как были мы у тетушки, отвозила я репсу на воздухи? Что-то я запамятовала.

Репс – это шелковая материя, рубчиками, я его знал: у меня продавался он в игрушечной лавке. Мой репс был лоскуток от того, что отвезли в монастырь, и я твердо отвечал:

– Отвозили, – и ждал, что еще спросят, а брат, щуря глаза и заводя свои крупные карие кругляшки в сторону, что строго запрещалось, прибавлял:

– Еще кот бабушкин когтем тогда в шелку увяз! Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки: «Вишенки! Вишенки! Вася, дай съем твои вишенки!» – строго сдерживала его:

– Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!

В угол – было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах – зелень, се́рень и нечисть, – но «не возьму к бабушке» – это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около «вишенок» делалось что-то мокро.

Но мама опять смотрела в книжку:

– Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану – фунт ли, два ли?

Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.

– Переели сегодня яблок, – замечала мать. – Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.

– А почему? – спрашивал брат.

Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.

– Завтра у бабушки спроси.

– Нет, мама, скажите.

– Бабушка лучше скажет. Я еще фрукты не проверила.

Но брат уж охватывал ее лицо руками, и она сажала его на колени, а я садился у ее ног, на синий коверчик, и она рассказывала. Я не все помню из ее рассказа, но то, что помню, помню точно и ясно, как шахматные клеточки синего с желтым коверчика, на которые смотрел, когда слушал ее рассказ.

– …Ударили в бубны, пришли плясавицы, пляшут, а царь скучен. «Пляшите веселей!» Отвечают плясавицы: «Не можем плясать веселей. Пусть заиграют во свирели». Заиграли во свирели…

– Как пастух? – прерывает брат.

– Нет, не как пастух, а по-другому. Заиграли во свирели. Плясавицы пляшут, а царю скучно. «Пляшите веселей». – «Не можем плясать веселей: забейте в барабаны!»

– Как солдаты? – опять спрашивает брат.

– Нет, не так. Молчи; слушай. Забили в барабаны. Пошли плясавицы в пляску. А царь скучный. Почему царь скучный? «Плясавицы, пляшите веселей!» – «Не можем плясать веселей. Не знаем, подо что плясать».

– Под трубу! – отвечает брат.

– Тебя не спросили. Был пир не весел. Встает тут девица, Иродиадина дочь, говорит: «Буду я плясавицей. Развеселю царя». И стала девица плясавицей.

На этом прерывается моя память. Оживает на другом:

– …И приходят к царю и говорят: «Не гневайся, царь. Нет в твоей казне блюда, что бы вместило Предтечеву главу. Все малы». – «Ищите лучше», – отвечал царь. Искали слуги, не нашли блюда под Предтечеву главу. «Не нашли, царь, блюда: твои легки, не выдержат Предтечевой главы». Молчит царь в страхе. Встает плясавица, оком ярым на слуг посмотрела и говорит: «Найду я под ваши головы, под каждую, а под Иванову главу недалеко ходила – нашла. Вот вам мое блюдо, – и подает им блюдо золотое, что пред нею на столе для яств стояло. – Принесите мне на нем Иванову главу…»

Опять прерывает тут память мамин рассказ. А брат не прерывал его уже никакими вопросами. Он теснее прижимался к маме и хватался рукой за ее руку, и уже не отпускал ее, и жался к ее плечу.

– …Ангелы Предтечеву главу в землю скрыли, пустыня ее травою зеленой прикрыла и украсила алыми цветами. В Предтечев день алые цветы не рвут: кто сорвет, тому цветок алой кровью капнет. В Предтечев день круглого не вкушают; как принесли плясавице честную главу, пир в конце пира был: пред всеми гостями на серебряных блюдах плоды круглые лежали из царских садов наливные, а перед плясавицей на пустом на золотом ее блюде честную главу положили. Царь в пущем страхе сидит; гости молчат; остановился пир при самом конце. Говорит плясавица: «Что ж вы, гости, сладчайших плодов из царских садов не вкушаете? Аль не сладки?» А глянула – на блюдах у гостей не круглые плоды, а мертвые главы…

Тут молчали мы все трое.

Мама спускала брата с колен, целовала в лоб его и меня и говорила:

– Ну, идите в детскую, и не надо вам в нынешний день и завтрашний ссориться. День этот – страсти Предтечевой. Страшный это день. У бабушки будьте тихи. Бабушку не беспокойте.

Мы шли в детскую, а мать оставалась в «матушкиной комнате» и проверяла покупки. Отец приезжал вечером из города и перед всенощной заходил в диванную вместе с матерью.

– Все в порядке? – спрашивал он.

– Кажется, что так, а не поручусь, что чего не забыла.

– Ну уж, матушка, вспомни. Иван Постный один в году бывает.

– Вспомнить-то вспомнила, да придется завтра, перед монастырем, в лавку заезжать.

«Лавка» – это был наш оптовый магазин в городе, а если говорили «лавки», «поехать в лавки», то это про чужие.

– Да сегодня только вспомнила, – мать улыбалась широкою и долгою своею улыбкой: она была долгая, потому что, раз появившись на ее некрасивом, умном лице, долго оставалась на нем и делала его привлекательным и грустным. – Тетушка в прошлый раз наказывала мне, даже удивила меня: «Привези ты, – говорит, – мне, матушка Аночка, палевых лоскуточков шелковых всяких поболее, что к канарейке ближе». – «На что же, – спрашиваю, – вам, тетушка, канареечных?» – «Я палевый узор подбираю из шелков: чайную розу хочу шить по стальному фону на пелену к Феодоровской Владычице». Удивила она меня. В шестьдесят пять лет – палевую розу! Ведь на это надо глаза мышиные.

Отец увязывал какой-то развязавшийся кулечек и отвечал:

– Сколько она этими мышиными глазами слез-то молодых и старых пролила! Нет, не глаза, а корень у них, старозаветных, крепок, корень без пороку. Дубы и кедры были, а ныне – осинки да ельничек. Нет, не глаза. Кедры да кипарисы были.

Он пробегал глазами замшевую книжку.

– И все это, что у тебя, матушка, здесь писано, все, как в сказке, по тетушкиным усам потечет, а в рот не попадет.

– Сама знаю. Все раздаст, рассуёт Пашам и Дамашам. Ей-то самой что бы такое привезть?

Отец махал рукой, левым плечом подталкивая дверь из диванной:

– Я тридцать лет над этим голову, матушка, ломаю – да так и не придумал ничего. Разве коту на печенку оставит, так и от той тетушка кота отучила и на монастырский стол его перевела. Матушка, я есть хочу. Скоро ко всенощной ударят, – доканчивал он уже за дверью.

Мать приказывала подавать обед.

2

На самого Ивана Постного мать и отец ходили к ранней обедне в свой приход, но молебна не стояли, отец, попив чаю с черными сухариками, посыпанными крупной солью, уезжал в город, а мать принималась за сборы к бабушке. С кульками, сверточками, баночками, ящичками отправляли раньше всех няню Агафью Тихоновну.

Мы с братом, одетые в русские рубашки из синего шелку с вязаными серебряными поясками бабушкиной работы, выбегали на двор усаживать няню в пролетку, в которую Андрей-кучер запрягал самую смирную лошадь – каурую Хозяйку, и за кучера садился второй дворник Степан, молчаливый вдовый мужик, который в этот день и в кухню не заглядывал, чтобы не замарать новую кубовую рубаху, и на кухаркины требования принести в кухню то-другое отвечал неизменно:

– Сами принесите-с. Я сегодня под нянюшку.

Няня, с помощью Степана, горничных и нашею, усаживалась в старинную, «вторую» пролетку, в которой ни отец, ни мать уже не ездили, – и ее со всех сторон обкладывали поклажей для бабушки. Мать выходила на крыльцо и поминутно опрашивала няню:

– Тихоновна, дюшес не тряско поставили?

– Тихо будет-с, – отвечал Степан.

– Банки-то не перебить бы с грибками, с рыжиками, с дынным вареньем.

Но горничная Стеша уже совала няне старую шаль, и банки, поставленные в задок пролетки, окутывали шалью, чтобы не бились бок о бок. Няня заботливо все озирала, сидя в пролетке, и шептала Стеше:

– Слава Богу, дынь не беру, по нонешнему дню, а то дыни-то ведь бьюны бьюнучие: живо перебьются.

– Довезете все, даст Бог, в целости.

А в это время брат тянул из корзинки веточку лилового винограда; няня его хлопала небольно по руке:

– У бабушки поешь. Запылится виноград.

А брат передразнивал ее:

– Запылится вино и град! – подбегал с другой стороны пролетки и запускал руку в пузатый кулек, но тотчас же выдергивал и тер о нянин фартук.

Няня ахала от ужаса:

– Гляди, что делаешь! Фартук замараешь! Что бабушка скажут? Ведь руку-то в семужьем жире обрыбил, бесстыдник… Стеша, вымой Васеньке.

Мама недовольно позвала с крыльца:

– Поди сюда, Василий. Няня, живее, этак до вечерни не собраться. Готово, что ли, там? Ничего не забыли? Поди, Сережа, сбегай в бабушкину комнату, посмотри: не забыли ли чего?

Я взбегал в дом, мигом оглядывал пустую комнату и еще с лестницы кричал:

– Все взяли!

– Ну, тогда несите! – не оборачиваясь на меня, приказывала мать.

Няня спокойно и неподвижно сидела в пролетке. Степан уже восседал на козлах, а брата мать держала за руку. Тогда из кухни показывалась «белая кухарка» Марья Петровна в черном шелковом повойнике, сопровождаемая Стешей, и на блюде, высоко перед собою, на широко расставленных ладонях медленно несла огромный пышный пирог; пирог был тщательно прикрыт и увязан салфетками, но и через салфетку от него развевался по воздуху приятный пар.

Довезти пирог в полнейшей сохранности и красоте и было главною задачею няни, ради которой, главным образом, и снаряжалось ее особое посольство. Пирог пекли с начинкою о четырех концах, так что начинки сходились к середке пирога острыми углами: был угол самый постный, с одними мелко рублеными рыжиками, были углы средние: с мясистыми белыми грибами и рисом, был угол «соленый»: с осетровой вязигой. А посередине пирога из золотистого теста были выведены инициалы «М. И.» – «Мать Иринея».

Няня принимала пирог, опирала блюдо о колени и всю дорогу поддерживала его руками. Степан оглядывался с козел: хорошо ли уселась няня с пирогом, и делал два-три замечания, как лучше сесть и приладить руки к блюду: было делом его чести благополучно довезти нянюшку и пирог. Стеша застегивала кожаный фартук у пролетки, мама еще раз оглядывала няню, Степана и пролетку и наконец громко говорила:

– Ну, с Богом! Час добрый! Тетеньке передавай, что мы следом будем, да келейницам скажи, что я говорила: чтоб все было в порядке. Архимандрит будет… Нас осудят, ежели что не так подадут.

Няня уж ничего не отвечала, не сводя глаз с пирога, а только кивала головой в ответ.

– Трогай, Степан!

Няня крестилась торопливо, боясь поднять руку от пирога. Пролетка с няней и с пирогом уезжала, и тотчас же начинались вторые сборы, наши с мамой.

Старший кучер, Андрей, ловко подал парадную пролетку к крыльцу, остановив ее у самой нижней ступеньки. Мама села с братом, придерживая его рукой, а я поместился на маленькой скамеечке перед ними. В верхе пролетки лежали штуки материй и продолговатые картонные коробки с галантереей и платками.

– В город! – приказала мама обернувшемуся Андрею. – В лавку.

Мать любила быструю езду. Она была взята из семьи, где все были лошадники и, по выражению отца, недолюбливавшего шурьев, порастратили отцовское состояние на «Сивку-бурку, вещую каурку». Андрей любил ездить с матерью: отец ему не давал показать на всем ходу нашу отличную пару в яблоках, сдерживая его кучерской пыл, а Андрей поварчивал на отца потихоньку: «На лошадях как на клячах я ездить не согласен, – а выпивши, прибавлял: – Я на клячах – и то как на лошадях езжу. Меня барыня понимает».

Мы ехали быстро; мелькали дома, магазины, лавки с вывесками: «Мужественный парикмахер Козлов с дамским залом», и улыбался там длинный турок с закрученными усами; китайцы, сидя на цибиках с чаем, дружественно двигали и водили косами, толстый арбуз с фруктовой лавки сокрушенно раскачивался: «Я – круглый, я – круглый: меня нельзя есть». – «А нас можно!» – отвечали румянобокие груши с той же вывески. Мать крестилась на церкви и снимала с брата картузик, и он начинал креститься, когда церковь была от нас уже далеко.

Лавка была в гостином ряду. Мальчик в суконной серой куртке выбегал из лавки и высаживал первым брата, помогал сойти маме. Мама здоровалась с Анисимом Прохоровичем, седым заслуженным приказчиком в долгополом сюртуке, с холеными крупными руками. На шее у него висела золотая большая медаль на малиновой ленте: он по закрытии лавки тоже заезжал поздравить бабушку и был в полном параде. Он почтительно, но с достоинством здоровался с мамой, усаживал ее на стул возле прилавка, предварительно устелив стул листом белой бумаги, и, не спрашивая, что нужно из товару, вел разговор:

– День сегодня, сударыня Анна Павловна, торжественный и печальный-с: Усекновение честные главы пророка и Предтечи Господня Иоанна. – Он четко и по-церковнославянски, словно вязь выводил, выговаривал полное церковное название праздника, особенно ясно отчеканивая: «И-о-а-н-н-а». – Где у обедни изволили быть?

– У себя в приходе, – отвечала мать, оглядывая куски шелкового товару, лежавшие на полках: белые, голубые, розовые, синие, фиолетовые, оранжевые, черные, желтые края их нежно вырисовывались в тускловатом освещении лавки.

– Я так и предполагал-с. В монастыре преосвященный владыко Нафанаил служат.

– Я всегда в приходе обедню стою, а к тетушке на молебен.

– Потрафите в самый раз. Преосвященный в служении медлителен и служит истово и благолепно: в первом часу, не ранее, полагаю, обедня отойдет. Облачения крестовые: золотые кресты по лиловому бархату. Бархат в черни.

– Я что-то не упомню его. Должно быть, не бывала на его служении. Давно он у нас?

– Менее года, как на покой присланы, в Вышатьев монастырь, что в десяти верстах от города. Постники, вина никакого; никогда не ужинают, но рыбу очень любят-с, красную-с. Были на Крайнем Севере, а прежде викарием в Привислинском крае-с. Магистр богословия.

Анисим Прохорович так же тщательно, как название праздника, выводил географические названия.

Он был одинок, жил со старушкой, двоюродной сестрой, и читал «Московские ведомости». На столе у него лежал крестный календарь и «Список архиереев». Он больше ведал продажей парчи. Покупщиков – церковных старост, архиерейских экономов, кафедральных протоиереев – он уводил в особую темную дощатую комнату с зелеными шелковыми занавесками, где всегда горела лампа, усаживал в кресло и говорил:

– У меня рост архиерейский. Наш духовный портной по моему росту многие облачения уже шил, на мне и примеривал, потому что на человеке пожилом это пристойнее, чем на бездушном манекене. Вы не сомневайтесь. Парча эта не тяжела, златовидна и умилительных тонов. В западном крае были случаи обращения униатов после служения владыки Пахомия в кафедральном соборе в облачении из вышереченной парчи. Благолепие, изволите знать, много способствует возвышению религии. В «Московских ведомостях» была корреспонденция.

Солидные покупщики любили покупать у Анисима Прохоровича, и если парча покупалась для какого-нибудь городского прихода или монастыря, он всегда приходил на первое служение, при котором облачались в облачение из новой парчи, и по окончании службы, умиленный и растроганный, подходил к протоиерею или эконому, брал благословение и, почтительно улыбаясь, говорил:

– Ну, вот видите, ваше высокоблагословение, был ли я прав, когда смел предлагать вашему высокоблагословению подобную парчу?

– А что, – спрашивал протоиерей, – разве величественно было?

– Небеси подобное украшение, – отвечал Анисим Прохорович и, вновь взяв благословение, откланивался.

Он был любитель и художник парчового дела. Про парчу, осторожно и медленно разворачивая тяжелую, блестящую золотом, пышную ткань, он говаривал: «Это – для Бога. Царь царем»; про шелк говаривал: «Это – одеяние князей земных», – и раскидывал перед покупателем холеными руками своими кусок шелковой материи быстрее, небрежнее и вольнее, чем парчу; а шерстяные товары сам никогда не показывал – и шерстяные, и бумажные ткани определял: «Это – одеяние от наготы-с, не более того: наги, по грехам нашим, родимся и получаем бренное прикрытие. Не красоте, а наготе-с». А шелк и еще более парча – это была для него красота, ради которой он берег и свои руки, и с усмешкой говаривал про себя: «Я бело ручка-с: ни к чему не прикасаюсь».

Решив, что разговор с матерью достаточно веден так, что приличествовало началу, Анисим Прохорович осведомлялся:

– А чем, сударыня, можем служить? Время – деньги, говорят англичане, хоть мы в том, русские, им и не верим: у нас деньги особо, а время особо.

– Вот что надо, Анисим Прохорыч: задала мне тетушка задачу: подобрать ей шелковой материи, желтого цвету, все оттенки канареечного, палевого, лимонного. Какие только есть…

– Можем служить, – отвечал Анисим Прохорыч, – а количество-то, по всему вероятно, требуется немалое: по десяти аршин цвета, – и правая бровь, седая и чуть подстриженная, опустилась у него слегка над глазом.

Мать улыбнулась:

– Вы знаете тетушку. Пелену шьет к Федоровской. Надо по лоскутку каждого цвета.

– То-то я и говорю: количество немалое, наберем ли? – и Анисим Прохорович приподнял бровь и покачал головою.

Я засмеялся, забежав за прилавок. Он повернул ко мне голову и повторил:

– Наберем ли, молодой хозяин, а? Товару-то больно много требуется! – и тут же, другим голосом, приказал: – Иван Никифоров, достань-ка образцы. Есть там желтые.

Молодой приказчик кинулся искать, но, порывшись в картонах, принес только два-три отрывка образцов желтой шелковой материи со словами:

– Больше нету-с желтой.

Анисим Прохорович нахмурил брови.

– А у нас палевые были фай-франсе и саржа? И канареечные – фуляр?

Есть писатели для масс, писатели для узкого круга ценителей и писатели для писателей. Так уж исторически сложилось, что Сергей Дурылин относится к третьей категории, но явно достоин большего.

Как и многие крупные философы Серебряного века Дурылин был очень противоречивой натурой. Происходя из патриархальной и благополучной купеческой семьи, в юности он увлекся новомодными революционными течениями и потерял веру. Однако в началу 10-х годов вновь ее обрел, став завсегдатаем религиозно-философских кружков и изъявив желание стать монахом. Правда, Оптинский старец Анатолий своего благословения на это писателю не дал, и тогда он был рукоположен в священники.

Дурылин был учителем Игоря Ильинского и Бориса Пастернака, о нем с придыханием отзывались художник Михаил Нестеров и церковный писатель Сергей Фудель. Но в советское время Сергей Николаевич хлебнул горюшка сполна. Измученный постоянными ссылками, он прекратил служение, а 30-х годах сгорел весь его архив, из-за чего убитый горем писатель переквалифицировался в театральные критики. Возможно, еще и поэтому художественная проза Дурылина современному читателю практически неизвестна.

Несколько лет назад в издательстве журнала «Москва» увидел свет трехтомник Дурылина, но это издание, увы, прошло практически незамеченным. Более востребованной оказалась книга избранной прозы «Тихие яблони», выпущенная в издательстве «Никея». В этом году она претерпела уже второе издание. До сих пор издание числится в лидерах продаж. Скорее всего, этому поспособствовало и эмоциональное предисловие Георгия Ефимова, знавшего автора лично, и неимоверно привлекательная обложка в пастельных тонах.

Ну и, конечно, проза Дурылина до сих пор манит и окрыляет. В центре издания автобиографическая повесть «Сударь-кот», написанная увлекательным орнаментальным языком. Из нее читатель узнает об укладе купеческих семей в России и о судьбе старой монахини, которая через всю жизнь пронесла любовь к приказчику своего отца. Так сложилось, что единственным связующим звеном между влюбленными стал в итоге вальяжный кот, которого благочестивая старушка холила и лелеяла.

Короткие рассказы дают не менее обильную пищу для ума и души. «Троицын день» - печальная история жены священника, которая так и смогла смириться со смертью ребенка, поэтому находила сомнительное утешение в путешествиях по России, тогда как спасения надо было искать в вере — и только в ней. «Сладость ангелов» помогает нам лучше понять, что же все-таки имел в виду Христос, говоря о «Хлебе небесном». «Бабушкин день» - изящная виньетка в духе другого недооцененного писателя Серебряного века Бориса Садовского.

Венчает том «Сказание о невидимом Граде Китеже», в котором сильны лесковские традиции. Мифологему затонувшего города как символа России писатель разрабатывал всю жизнь и недаром участь его собственных произведений можно описать при помощи этих же понятий.

Дурылин Сергей Николаевич (род. 1886, Москва — ум. 1954, пос. Болшево, Московская обл.) — священник Русской Православной Церкви, писатель, искусствовед, этнограф.

Гимназист С. Дурылин входил во взрослую жизнь в период обострения революционного брожения в обществе, он пошел в народ, испытал влияние толстовства, писал для журнала «Свободное воспитание» и сочинял стихи. В возрасте 20 лет его истинная, созерцательная натура взяла верх, и С. Дурылин отправился в свою первую этнографическую экспедицию на Север. Он заканчивает Археологический институт и участвует в новой экспедиции на Север, до самой Норвегии.

С. Дурылин публикует свои исследования по иконографии и первые очерки о религиозных истоках творчества М. Лермонтова, Н. Гоголя, В. Гаршина, Н. Лескова. Он входит в круг тогдашних религиозных философов: В. Соловьева, С. Булгакова, В. Розанова, продвигает концепцию «Невидимого града Китежа».

В 1913 году едет в и становится духовным сыном преп. Анатолия (Потапова). Он приветствует восстановление Патриаршества в России, участвует в разработке новых концепций духовного образования, св. прав. Алексей (Мечев) разрешает его сомнения в выборе жизненного пути и в 1920 году С. Дурылин становится священником. Уже в 1922 году он был арестован и сослан в Челябинск, позднее пережил повторный арест и новую ссылку. В эти годы он встретил на своем пути множество исповедников и новомучеников нашей Церкви, стал другом семьи замечательного художника М. Нестерова (биографию которого он впоследствии написал), и именно от них достоверно известно, что, хотя о. Сергей не выходил на открытое служение Церкви, он совершал тайные богослужения и венчал уже в 1940-е годы младшую дочь М. Нестерова. В 1936 году о. Сергей поселяется вместе со своей верной спутницей в годы ссылок, знавшей его еще по Маросейской общине, И. Комиссаровой, в Болшево, где теперь находится музей его имени. В послевоенные годы стал признанным искусствоведом, профессором истории русского и советского театра.

Его литературное наследие постепенно возвращается современному читателю, в серии ЖЗЛ вышла книга В. Тороповой «Сергей Дурылин. Самостояние». Изданы его воспоминания «В своем углу», где он, зарисовкой, нюансами, взглядом воспроизводит хронику собственных духовных исканий рубежа веков, дает слово представителям Серебряного века, которых лично знал. Книга «В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва» рассчитана на самый широкий круг читателей, ее лирический настрой, богатый язык, глубина размышлений очевидца описываемых событий неизменно трогает каждого, взявшего в руки эту замечательную книгу. Сборник «Тихие яблони. Забытая русская проза» — блестящий образец русской классики, которая всегда современна.