Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Посреди улицы ползет в гору извилистая колея. Бывшие люди (Максим Горький)

Посреди улицы ползет в гору извилистая колея. Бывшие люди (Максим Горький)

Горький Максим

Бывшие люди

М.Горький

Бывшие люди

Въезжая улица - это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых вётел - жалкая флора городских окраин, населённых беднотою.

Мутно-зелёные от старости стёкла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползёт в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора - это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает её пылью, - и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметёнными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный, двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развёртывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой, старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стёкол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и тёмные пятна отвалившейся штукатурки - точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, ещё более увеличивала его плачевный вид казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждёт от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены - одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между её досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора - низенькое закопчённое здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась "ночлежка", содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка - длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась - только с одной стороны - четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, не штукатуренные стены её черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди её помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола - сыростью, от нар гниющим тряпьём.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почётным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, - "просто - жил! И славно жил, чёрт возьми! Умеючи жил, могу сказать!"

Это был широкоплечий, высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-жёлтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко весёлые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, м почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, жёлтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, - поутру он неизменно был в тяжёлом состоянии похмелья, а вечером - навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и весёлого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

Что за человек? - спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетённого субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал её за пазуху, редко интересуясь её содержанием, и говорил:

Всё в порядке. За ночь - две копейки, за неделю - гривенник, за месяц - три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри - не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие...

Новички спрашивали его:

А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, - объяснял Кувалда деловым тоном, - ко мне идёт народ, к роскоши непривычный... а если ты привык каждый день жрать - вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин - значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетённый, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

Не узнали?

Не узнал.

А помните, я у вас зимой жил с месяц... когда ещё облава-то была и трёх забрали?

Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

Ах ты, господи! Ещё вы тогда частному приставу кукиш показали!

Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит...

Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

А вы всё такой же - всё шутите?

Да что же ещё можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нём, не следует и скулить, - резонировал ротмистр.- Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного... зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка вот тебе двугривенный, - иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или лёгкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел...

Положение дел определялось вполне точно дня через два, когда у ротмистра не оказывалось ни гроша от трёшницы или пятишницы, которая была у него в кармане в день появления благодарного клиента.

Приехали! Баста! - говорил ротмистр. - Теперь, когда мы с тобой, дурак, пропились вполне совершенно, попытаемся снова вступить на путь трезвости и добродетели. Справедливо сказано: не согрешив - не покаешься, не покаявшись - не спасёшься. Первое мы исполнили, но каяться бесполезно, давай же прямо спасаться. Отправляйся на реку и работай. Если не ручаешься за себя - скажи подрядчику, чтоб он твои деньги удерживал, а то отдавай их мне. Когда накопим капитал, я куплю тебе штаны и прочее, что нужно для того, чтобы ты вновь мог сойти за порядочного человека и скромного труженика, гонимого судьбой. В хороших штанах ты снова можешь далеко уйти. Марш!

Клиент отправлялся крючничать на реку, посмеиваясь над речами ротмистра. Он неясно понимал их соль, но видел пред собой весёлые глаза, чувствовал бодрый дух и знал, что в красноречивом ротмистре он имел руку, которая, в случае надобности, может поддержать его.

И действительно, чрез месяц-два какой-нибудь каторжной работы клиент, по милости строгого надзора за его поведением со стороны ротмистра, имел материальную возможность вновь подняться на ступеньку выше того места, куда он опустился при благосклонном участии того же ротмистра.

Н-ну, друг мой, - критически осматривая реставрированного клиента, говорил Кувалда, - штаны и пиджак у нас есть. Это вещи громадного значения - верь моему опыту. Пока у меня были приличные штаны, я играл в городе роль порядочного человека, но, чёрт возьми, как только штаны с меня слезли, так я упал в мнении людей и должен был скатиться сюда из города. Люди, мой прекрасный болван, судят о всех вещах по их форме, сущность же вещей им недоступна по причине врожденной людям глупости. Заруби это себе на носу и, уплатив мне хотя половину твоего долга, с миром иди, ищи и да обрящешь!

Я вам, Аристид Фомич, сколько состою? - смущённо осведомлялся клиент.

Рубль и семь гривен... Теперь дай мне рубль или семь гривен, а остальные я подожду на тебе до поры, пока ты не украдёшь или не заработаешь больше того, что ты теперь имеешь.

Покорнейше благодарю за ласку! - говорит тронутый клиент. - Экой вы добряга, право! Эх, напрасно вас жизнь скрутила... какой, чай, вы орёл были на своём-то месте?!

Ротмистр жить не может без витиеватых речей.

Что значит - на своём месте? Никто не знает своего настоящего места в жизни, и каждый из нас лезет не в свой хомут. Купцу Иуде Петунникову место в каторжных работах, а он ходит среди бела дня по улицам и даже хочет строить какой-то завод. Учителю нашему место около хорошей бабы и среди полдюжины ребят, а он валяется у Вавилова в кабаке. Вот и ты - ты идёшь искать место лакея или коридорного, а я вижу, что твоё место в солдатах, ибо ты неглуп, вынослив и понимаешь дисциплину. Видишь - какая штука? Нас жизнь тасует, карты, и только случайно - и то ненадолго - мы попадаем на своё место!

Иногда подобные прощальные беседы служили предисловием к продолжению знакомства, которое снова начиналось доброй выпивкой и снова доходило до того, что клиент пропивался и изумлялся, ротмистр давал ему реванш, и... пропивались оба.

Такие повторения предыдущего ничуть не портили добрых отношений между сторонами. Упомянутый ротмистром учитель был именно одним из тех клиентов, которые чинились лишь затем, чтобы тотчас же разрушиться. По своему интеллекту это был человек, ближе всех других стоявший к ротмистру, и, быть может, именно этой причине он был обязан тем, что, опустившись до ночлежки, уже более не мог подняться.

С ним Кувалда мог философствовать в уверенности, что его понимают. Он ценил это, и, когда поправленный учитель готовился оставить ночлежку, заработав деньжонок и имея намерение снять себе в городе угол, - Аристид Кувалда так грустно провожал его, так много изрекал меланхолических тирад, что оба они непременно напивались и пропивались. Вероятно, Кувалда сознательно ставил дело так, что учитель при всём желании не мог выбраться из его ночлежки. Можно ли было Кувалде, человеку с образованием, осколки которого и теперь ещё блестели в его речах, с развитой превратностями судьбы привычкой мыслить, - можно ли было ему не желать и не стараться всегда видеть рядом с собой человека, подобного ему? Мы умеем жалеть себя.

Этот учитель когда-то что-то преподавал в учительском институте приволжского города, но был устранён из института. Потом он служил конторщиком на кожевенном заводе, библиотекарем, изведал ещё несколько профессий, наконец, сдав экзамен на частного поверенного по судебным делам, запил горькую и попал к ротмистру. Был он высокий, сутулый, с длинным, острым носом и лысым черепом. На костлявом, жёлтом лице клинообразной бородкой блестели беспокойно глаза, глубоко ввалившиеся в орбиты, углы рта были печально опущены книзу. Средства к жизни или, вернее, к пьянству он добывал репортёрством в местных газетах. Случалось, что он зарабатывал в неделю рублей пятнадцать. Тогда он отдавал их ротмистру и говорил:

Будет! Я возвращаюсь в лоно культуры.

Похвально! Сочувствуя от души твоему, Филипп, решению, я не дам тебе ни рюмки! - строго предупреждал его ротмистр.

Буду благодарен!..

Ротмистр слышал в его словах что-то близкое к робкой мольбе о послаблении и ещё строже говорил:

Хоть реви - не дам!

Ну, и - кончено! - вздыхал учитель и отправлялся на репортаж. А через день, много через два, он, жаждущий, смотрел на ротмистра откуда-нибудь из угла тоскливыми и умоляющими глазами и трепетно ждал, когда смягчится сердце друга. Ротмистр произносил пропитанные убийственной иронией речи о позоре слабохарактерности, о скотском наслаждении пьянства и на другие, приличные случаю, темы. Надо отдать ему справедливость - он вполне искренно увлекался своей ролью ментора и моралиста; но настроенные скептически завсегдатаи ночлежки, следя за ротмистром и слушая его карающие речи, говорили друг другу, подмигивая в его сторону:

Химик! Ловко отбояривается! Дескать, я тебе говорил, ты меня не слушал - пеняй на себя!

Его благородие настоящий воин - вперёд идёт, а уже назад дорогу ищет!

Учитель ловил своего друга где-нибудь в тёмном углу и, вцепившись в его грязную шинель, дрожащий, облизывая сухие губы, невыразимым словами, глубоко трагическим взглядом смотрел в его лицо.

Не можешь? - угрюмо спрашивал ротмистр.

Учитель утвердительно кивал головой.

Потерпи ещё день, - может быть, справишься? - предлагал Кувалда.

Учитель тряс головой отрицательно. Ротмистр видел, что худое тело друга всё трепещет от жажды яда, и доставал из кармана деньги.

На этой странице сайта находится литературное произведение Бывшие люди автора, которого зовут Горький Максим . На сайте сайт вы можете или скачать бесплатно книгу Бывшие люди в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или прочитать онлайн электронную книгу Горький Максим - Бывшие люди без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Бывшие люди = 52.98 KB


Горький Максим
Бывшие люди
М.Горький
Бывшие люди
I
Въезжая улица - это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых вётел - жалкая флора городских окраин, населённых беднотою.
Мутно-зелёные от старости стёкла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползёт в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора - это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.
В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает её пылью, - и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметёнными, как мусор, чьей-то могучей рукой.
Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.
В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный, двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развёртывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.
Большой, старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стёкол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.
Простенки между окон испещряли трещины и тёмные пятна отвалившейся штукатурки - точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, ещё более увеличивала его плачевный вид казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждёт от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.
Ворота отворены - одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между её досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора - низенькое закопчённое здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась "ночлежка", содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.
Внутри ночлежка - длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась - только с одной стороны - четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, не штукатуренные стены её черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди её помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола - сыростью, от нар гниющим тряпьём.
Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почётным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.
День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.
Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, - "просто - жил! И славно жил, чёрт возьми! Умеючи жил, могу сказать!"
Это был широкоплечий, высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-жёлтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко весёлые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, м почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, жёлтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, - поутру он неизменно был в тяжёлом состоянии похмелья, а вечером - навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и весёлого расположения духа никогда не терял.
Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.
- Что за человек? - спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетённого субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.
Человек отвечал.
- Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.
Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал её за пазуху, редко интересуясь её содержанием, и говорил:
- Всё в порядке. За ночь - две копейки, за неделю - гривенник, за месяц - три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри - не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие...
Новички спрашивали его:
- А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?
- Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, - объяснял Кувалда деловым тоном, - ко мне идёт народ, к роскоши непривычный... а если ты привык каждый день жрать - вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин - значит, что ты ешь? Сам себя ешь!
За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетённый, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.
- Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?
- Здорово. Жив. Говори дальше.
- Не узнали?
- Не узнал.
- А помните, я у вас зимой жил с месяц... когда ещё облава-то была и трёх забрали?
- Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!
- Ах ты, господи! Ещё вы тогда частному приставу кукиш показали!
- Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?
- Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит...
- Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.
- А вы всё такой же - всё шутите?
- Да что же ещё можно делать, живя среди вас, горюнов?
Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.
- Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?
- Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нём, не следует и скулить, - резонировал ротмистр.- Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного... зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка вот тебе двугривенный, - иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или лёгкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел...
Положение дел определялось вполне точно дня через два, когда у ротмистра не оказывалось ни гроша от трёшницы или пятишницы, которая была у него в кармане в день появления благодарного клиента.
- Приехали! Баста! - говорил ротмистр. - Теперь, когда мы с тобой, дурак, пропились вполне совершенно, попытаемся снова вступить на путь трезвости и добродетели. Справедливо сказано: не согрешив - не покаешься, не покаявшись - не спасёшься. Первое мы исполнили, но каяться бесполезно, давай же прямо спасаться. Отправляйся на реку и работай. Если не ручаешься за себя - скажи подрядчику, чтоб он твои деньги удерживал, а то отдавай их мне. Когда накопим капитал, я куплю тебе штаны и прочее, что нужно для того, чтобы ты вновь мог сойти за порядочного человека и скромного труженика, гонимого судьбой. В хороших штанах ты снова можешь далеко уйти. Марш!
Клиент отправлялся крючничать на реку, посмеиваясь над речами ротмистра. Он неясно понимал их соль, но видел пред собой весёлые глаза, чувствовал бодрый дух и знал, что в красноречивом ротмистре он имел руку, которая, в случае надобности, может поддержать его.
И действительно, чрез месяц-два какой-нибудь каторжной работы клиент, по милости строгого надзора за его поведением со стороны ротмистра, имел материальную возможность вновь подняться на ступеньку выше того места, куда он опустился при благосклонном участии того же ротмистра.
- Н-ну, друг мой, - критически осматривая реставрированного клиента, говорил Кувалда, - штаны и пиджак у нас есть. Это вещи громадного значения - верь моему опыту. Пока у меня были приличные штаны, я играл в городе роль порядочного человека, но, чёрт возьми, как только штаны с меня слезли, так я упал в мнении людей и должен был скатиться сюда из города. Люди, мой прекрасный болван, судят о всех вещах по их форме, сущность же вещей им недоступна по причине врожденной людям глупости. Заруби это себе на носу и, уплатив мне хотя половину твоего долга, с миром иди, ищи и да обрящешь!
- Я вам, Аристид Фомич, сколько состою? - смущённо осведомлялся клиент.
- Рубль и семь гривен... Теперь дай мне рубль или семь гривен, а остальные я подожду на тебе до поры, пока ты не украдёшь или не заработаешь больше того, что ты теперь имеешь.
- Покорнейше благодарю за ласку! - говорит тронутый клиент. - Экой вы добряга, право! Эх, напрасно вас жизнь скрутила... какой, чай, вы орёл были на своём-то месте?!
Ротмистр жить не может без витиеватых речей.
- Что значит - на своём месте? Никто не знает своего настоящего места в жизни, и каждый из нас лезет не в свой хомут. Купцу Иуде Петунникову место в каторжных работах, а он ходит среди бела дня по улицам и даже хочет строить какой-то завод. Учителю нашему место около хорошей бабы и среди полдюжины ребят, а он валяется у Вавилова в кабаке. Вот и ты - ты идёшь искать место лакея или коридорного, а я вижу, что твоё место в солдатах, ибо ты неглуп, вынослив и понимаешь дисциплину. Видишь - какая штука? Нас жизнь тасует, карты, и только случайно - и то ненадолго - мы попадаем на своё место!
Иногда подобные прощальные беседы служили предисловием к продолжению знакомства, которое снова начиналось доброй выпивкой и снова доходило до того, что клиент пропивался и изумлялся, ротмистр давал ему реванш, и... пропивались оба.
Такие повторения предыдущего ничуть не портили добрых отношений между сторонами. Упомянутый ротмистром учитель был именно одним из тех клиентов, которые чинились лишь затем, чтобы тотчас же разрушиться. По своему интеллекту это был человек, ближе всех других стоявший к ротмистру, и, быть может, именно этой причине он был обязан тем, что, опустившись до ночлежки, уже более не мог подняться.
С ним Кувалда мог философствовать в уверенности, что его понимают. Он ценил это, и, когда поправленный учитель готовился оставить ночлежку, заработав деньжонок и имея намерение снять себе в городе угол, - Аристид Кувалда так грустно провожал его, так много изрекал меланхолических тирад, что оба они непременно напивались и пропивались. Вероятно, Кувалда сознательно ставил дело так, что учитель при всём желании не мог выбраться из его ночлежки. Можно ли было Кувалде, человеку с образованием, осколки которого и теперь ещё блестели в его речах, с развитой превратностями судьбы привычкой мыслить, - можно ли было ему не желать и не стараться всегда видеть рядом с собой человека, подобного ему? Мы умеем жалеть себя.
Этот учитель когда-то что-то преподавал в учительском институте приволжского города, но был устранён из института. Потом он служил конторщиком на кожевенном заводе, библиотекарем, изведал ещё несколько профессий, наконец, сдав экзамен на частного поверенного по судебным делам, запил горькую и попал к ротмистру. Был он высокий, сутулый, с длинным, острым носом и лысым черепом. На костлявом, жёлтом лице клинообразной бородкой блестели беспокойно глаза, глубоко ввалившиеся в орбиты, углы рта были печально опущены книзу. Средства к жизни или, вернее, к пьянству он добывал репортёрством в местных газетах. Случалось, что он зарабатывал в неделю рублей пятнадцать. Тогда он отдавал их ротмистру и говорил:
- Будет! Я возвращаюсь в лоно культуры.
- Похвально! Сочувствуя от души твоему, Филипп, решению, я не дам тебе ни рюмки! - строго предупреждал его ротмистр.
- Буду благодарен!..
Ротмистр слышал в его словах что-то близкое к робкой мольбе о послаблении и ещё строже говорил:
- Хоть реви - не дам!
- Ну, и - кончено! - вздыхал учитель и отправлялся на репортаж. А через день, много через два, он, жаждущий, смотрел на ротмистра откуда-нибудь из угла тоскливыми и умоляющими глазами и трепетно ждал, когда смягчится сердце друга. Ротмистр произносил пропитанные убийственной иронией речи о позоре слабохарактерности, о скотском наслаждении пьянства и на другие, приличные случаю, темы. Надо отдать ему справедливость - он вполне искренно увлекался своей ролью ментора и моралиста; но настроенные скептически завсегдатаи ночлежки, следя за ротмистром и слушая его карающие речи, говорили друг другу, подмигивая в его сторону:
- Химик! Ловко отбояривается! Дескать, я тебе говорил, ты меня не слушал - пеняй на себя!
- Его благородие настоящий воин - вперёд идёт, а уже назад дорогу ищет!
Учитель ловил своего друга где-нибудь в тёмном углу и, вцепившись в его грязную шинель, дрожащий, облизывая сухие губы, невыразимым словами, глубоко трагическим взглядом смотрел в его лицо.
- Не можешь? - угрюмо спрашивал ротмистр.
Учитель утвердительно кивал головой.
- Потерпи ещё день, - может быть, справишься? - предлагал Кувалда.
Учитель тряс головой отрицательно. Ротмистр видел, что худое тело друга всё трепещет от жажды яда, и доставал из кармана деньги.
В большинстве случаев бесполезно спорить с роком, - говорил он при этом, точно желая оправдать себя перед кем-то.
Учитель не все свои деньги пропивал; по крайней мере половину их он тратил на детей Въезжей улицы. Бедняки всегда детьми богаты; на этой улице, в её пыли и ямах, с утра до вечера шумно возились кучи оборванных, грязных и полуголодных ребятишек.
Дети - живые цветы земли, но на Въезжей улице они имели вид цветов, преждевременно увядших.
Учитель собирал их вокруг себя и, накупив булок, яиц, яблоков и орехов, шёл с ними в поле, к реке. Там они сначала жадно поедали всё, что предлагал им учитель, а потом играли, наполняя воздух на целую версту вокруг себя шумом и смехом. Длинная фигура пьяницы как-то съёживалась среди маленьких людей, они относились к нему, как к своему однолетку, и звали его просто Филиппом, не добавляя к имени дядя или дядюшка. Вертясь около него, как вьюны, они толкали его, вскакивали к нему на спину, хлопали его по лысине, хватали за нос. Всё это, должно быть, нравилось ему, он не протестовал против таких вольностей. Он вообще мало разговаривал с ними, а если и говорил, то осторожно и робко, точно боялся, что его слова могут выпачкать их или вообще повредить им. Он проводил с ними, в роли их игрушки и товарища, по нескольку часов кряду, рассматривая оживлённые рожицы тоскливо-грустными глазами, а потом задумчиво шёл в харчевню Вавилова и там молча напивался до потери сознания.
Почти каждый день, возвращаясь с репортажа, учитель приносил с собой газету, и около него устраивалось общее собрание всех бывших людей. Они двигались к нему, выпившие или страдавшие с похмелья, разнообразно растрёпанные, но одинаково жалкие и грязные.
Шёл толстый, как бочка, Алексей Максимович Симцов, бывший лесничий, а ныне торговец спичками, чернилами, ваксой, старик лет шестидесяти, в парусиновом пальто и в широкой шляпе, прикрывавшей измятыми полями его толстое и красное лицо с белой густой бородой, из которой на свет божий весело смотрел маленький пунцовый нос и блестели слезящиеся циничные глазки. Его прозвали Кубарь - прозвище метко очерчивало его круглую фигуру и речь, похожую на жужжание.
Вылезал откуда-нибудь из угла Конец - мрачный, молчаливый, чёрный пьяница, бывший тюремный смотритель Лука Антонович Мартьянов, человек, существовавший игрой "в ремешок", "в три листика", "в банковку" и прочими искусствами, столь же остроумными и одинаково нелюбимыми полицией. Он грузно опускал своё большое, жестоко битое тело на траву, рядом с учителем, сверкал чёрными глазами и, простирая руку к бутылке, хриплым басом спрашивал:
- Могу?
Являлся механик Павел Солнцев, чахоточный человек лет тридцати. Левый бок у него был перебит в драке, лицо, жёлтое и острое, как у лисицы, кривилось в ехидную улыбку. Тонкие губы открывали два ряда чёрных, разрушенных болезнью зубов, лохмотья на его узких и костлявых плечах болтались, как на вешалке. Его прозвали Объедок. Он промышлял торговлей мочальными щётками собственной фабрикации и вениками из какой-то особенной травы, очень удобными для чистки платья.
Приходил высокий, костлявый и кривой на левый глаз человек, с испуганным выражением в больших круглых глазах, молчаливый, робкий, трижды сидевший за кражи по приговорам мирового и окружного судов. Фамилия его была Кисельников, но его звали Полтора Тараса, потому что он был как раз на полроста выше своего неразлучного друга дьякона Тараса, расстриженного за пьянство и развратное поведение.

Было бы отлично, чтобы книга Бывшие люди автора Горький Максим понравилась бы вам!
Если так будет, тогда вы могли бы порекомендовать эту книгу Бывшие люди своим друзьям, проставив гиперссылку на страницу с данным произведением: Горький Максим - Бывшие люди.
Ключевые слова страницы: Бывшие люди; Горький Максим, скачать, бесплатно, читать, книга, электронная, онлайн
Горький Басинский Павел Валерьевич

«Бывшие люди»

«Бывшие люди»

Почему проблема «бывших людей» так занимала Горького? Ведь публика в широком смысле, та, что создала ему неслыханную популярность, особенно в молодежной среде, ценила в нем совсем не это. Горький именно обозначил собой конец эпохи «надсоновщины», чеховских «сумерек», так называемого «безвременья» 1890-х годов. «Пусть сильнее грянет буря!..»

«Песня о Буревестнике» была напечатана в 1901 году в журнале «Жизнь» и сразу запрещена цензурой вместе с закрытием самого журнала. Примечательно, что впервые «Песню…» спел маленький чиж из рассказа «Весенние мелодии», который распространялся нелегально и печатался гектографическим способом в Нижнем Новгороде и Москве. Примечательно здесь не то, что чиж - это птичка-невеличка. Примечательно, что этот чиж перекочевал в «Весенние мелодии» из более раннего рассказа - «О Чиже, который лгал, и о Дятле - любителе истины». Рассказ этот был напечатан в 1893 году в казанской газете «Волжский вестник» (той самой, что когда-то сообщила в своем новостном отделе о попытке самоубийства «цехового Алексея Максимова Пешкова»).

В рассказе чижик пел:

И пускался в проповедь одновременно Христа и Заратустры:

«Уважайте и любите друг друга и, идя гордой и смелой дружиной к победе, не сомневайтесь ни в чем, ибо что есть выше вас?.. Обернитесь назад и посмотрите, чем вы были раньше - там, на рассвете жизни? Вся ваша вера тогда не стоила одной капли сомнения теперь… Научившись так страшно сомневаться во всем, вам пришла пора - уверовать в себя, ибо только великая сущность может дойти до такого сомнения, до какого дошли вы!»

Рассказ этот, очень слабый в художественном отношении, Владислав Ходасевич, тем не менее, считал ключевым для понимания пути Горького. «Правда» Горького была на стороне Чижа, «который лгал» (в том числе и кликая бурю), а не Дятла, «любителя истины». Но едва ли революционная молодежь 1890–1900-х годов обращала внимание на подобные тонкости. Да и вряд ли ее вообще интересовал Горький как духовная личность. «Какая разница?» Была бы буря!

Но Горький-то в это время вместе с Пешковым плутал в пустыне новых сомнений. Мучился вопросом о «бывших».

Довольно быстро критика обнаружила в героях раннего Горького, наряду с их экспансивностью, черты своеобразного упадничества, «декаданса». В ницшевской иерархии «животное - человек - сверхчеловек» они занимали место после человека , но до сверхчеловека . Это, выражаясь словами Горького, «бывшие люди»: Григорий Орлов («Супруги Орловы»), Аристид Кувалда («Бывшие люди»), пекарь Коновалов («Коновалов»), Промптов («Проходимец»), Фома Гордеев («Фома Гордеев»), Илья Лунев («Трое»), Сатин («На дне») и другие. В их лице человек начинает осознавать себя в качестве проблемы. «Бывшие» имеют возможность смотреть на человека как бы со стороны. Здесь абсурдность жизни в ситуации после «смерти Бога» переживается как неразрешимая трагедия.

Очарование природой, свобода инстинктов уже не дают выхода из духовного лабиринта. Мир обнаруживает свои серые тона, которых в ранних рассказах Горького не меньше, чем ярких, сочных красок. Недаром эпитет «серый» в горьковской прозе приобретает особое смысловое значение. Так, в финале рассказа «Двадцать шесть и одна» он возникает совсем не случайно: «И - ушла, прямая, красивая, гордая. Мы же остались среди двора, в грязи, под дождем и серым небом без солнца…» Перед нами не просто полинявший мир, лишившийся после ухода Тани ярких, сочных красок, но и важный образ-символ потерявшего последний смысл мироздания, в котором работники пекарни, как собирательный образ всего человечества, обречены на одиночество и на экзистенциальные поиски самих себя…

«Бывшие» - это, как правило, безнадежно больные люди. Но - почему? Ведь они физически крепкие мужчины и носят имена, которые говорят сами за себя: Орлов, Кувалда, Гордеев, Коновалов. Но избыток жизненных сил вдруг принимает характер патологии и ведет к своеобразному «декадансу», психическому надрыву, сумасшествию или даже самоубийству.

Что мешает Коновалову с его золотыми руками и богатырским здоровьем жить и работать пекарем? Что заставляет мельника Тихона из рассказа «Тоска» покинуть дом, броситься, как в омут, в загул? Почему не желает быть миллионером Фома Гордеев? Зачем бежит от «чистой жизни» Гришка Орлов?

За этими персонажами можно заметить одну странность. Это ненависть, иначе не назовешь, ко всяким социальным опорам. В них присутствует фатальное стремление к сжиганию мостов, что соединяют их со своей средой. Они не имеют с миром прочной и надежной связи и как бы выпадают в социальный осадок. Говоря словами Горького о Фоме Гордееве, они «нетипичны» как представители своих классов.

Лишенный идеала, человек либо погибает, как Коновалов, либо сходит с ума, как Фома Гордеев. Илья Лунев в «Трое» разбивает голову о стену - символический поступок!

Отношение автора к этим персонажам не было вполне четким. Горького, особенно в зрелые годы, отталкивал душевный анархизм, в котором он подозревал «подпольного человека» Достоевского. Будучи сам личностью «пестрого» состава, он всегда преклонялся перед людьми цельными. В немалой степени этим объясняется его симпатия к В. И. Ленину. Отсюда же пожизненный интерес к крепким «хозяйственникам», купцам-миллионерам. Образ Вассы Железно-вой из одноименной пьесы Горького куда интереснее существующей где-то на периферии пьесы революционерки Рашели. Но между и Вассой и Рашелью есть понимание. Обе волевые, «железные». По крайней мере на людях. Обе не станут впадать в душевный анархизм. Думается, что приход в конце жизни Горького к Сталину был не случаен, и объяснение этому тоже лежит где-то здесь. И наконец напомним, что едва ли не самой главной возлюбленной Горького была и до последних дней оставалась Мария Игнатьевна Будберг-Закревская, о которой Нина Берберова написала книгу под названием «Железная женщина».

Горький считал себя «еретиком» и всю жизнь любил «еретиков», вносящих в жизнь беспокойство, жажду поиска, пусть и ценой собственной ранней гибели. Но его разум был на стороне «положительных» людей, вроде В. Г. Короленко.

«Вообще русский босяк - явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего и главнейше - невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни».

Это сказано Горьким в поздние годы. Нетрудно догадаться, что здесь поставлена более широкая и глубокая духовная проблема. Проблема «бывших людей». Тех, кто сознательно «извергает» себя из людского общества, добровольно рвется в «чандалу» (низшая каста в Индии, ниже «неприкасаемых», фактически человек вне всякой касты). Да и сам Алексей Пешков, когда уходил из Нижнего Новгорода, бросая достаточно «теплое» и нехлопотное место письмоводителя у А. И. Ланина, разве не поступал так?

Горький в начале своего пути испытал на себе этот опыт. Однако в среде босячества он оказался таким же «чужим среди своих», каким был в доме Кашириных и затем Сергеевых, в среде казанского студенчества и в булочной Семенова.

В замечательном очерке «Два босяка» (1894), который Горький порциями печатал в «Самарской газете» и затем (что показательно) не включал его ни в свои сборники, ни в собрания сочинений, есть важный эпизод, где Алексей Пешков (в очерке он выведен под именем Максим) встречается с одним из двух босяков, вместе с ним ходивших по Руси. Босяк, его зовут Степок, идет с Максимом в трактир и там узнает, что его товарищ стал журналистом.

Это страшно разозлило его!

«- Так!.. Значит… что же? Не по природе ты босяком-то был… а так, из любопытства?..

Ишь ты? Тоже любопытство… А теперь назад… не понравилось? Л-ловко сделано!..

Я еще хочу походить.

Н-ну… не знаю… Значит, просто ты… походишь и все?..

А что же?

Ничего… Так я… - он покусал ус. - Без всякой задачи, значит… походил, и домой? На печку?

Нет, задача была. Хотел узнать, что за люди…

Чтобы знать…

Д-да!.. Больше ничего? Просто посмотрел, и все тут?

Может, опишу… в газете.

В газете?! А кому это нужно… знать про это? Или это так, для похвалки, - вот, мол, как я могу?!

Он встал и посмотрел на меня зло сощуренными глазами.

Знаешь ли что, Максим? - спросил он.

Оч-чень это подлость большая! - выразительно произнес он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушел…»

Вся духовная биография Горького, в том числе и в ее отрицательных моментах, разворачивается перед нами только потому, что Горький сам захотел выстроить ее подобным образом. Обнаружить, где кончается реальная жизнь и начинается сотворение мифа, здесь сложно.

Так или иначе, но ко времени написания первой крупной вещи, повести «Фома Гордеев», Горький уже распрощался с босяческим «идеалом» и искал идеал позитивный, перебирая в голове накопленный богатый жизненный и книжный опыт. От «бывшего» Алеши Пешкова остались пожизненная бездомовность (Горький, как и Бунин, никогда не имел собственного дома) и страсть к разжиганию костров, которая сохранилась в нем до старости и доходила до смешного: заядлый курильщик, он никогда не задувал спички, ждал, пока они сгорят в пепельнице, наблюдая за огнем.

Бывший странник на всю жизнь стал огнепоклонником. В поздние годы он разводил костры чуть ли не каждый вечер - в Сорренто, в Горках, в Тессели. В Тессели даже придумал работу для себя и домочадцев: убирать колючий кустарник на пути к морю, скорее только из-за того, чтобы потом устраивать из него роскошные костры.

Возле костра его душа ненадолго обретала покой. В конце 1920-х годов в Сорренто он сделал запись: «Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел пред ним и думал: вот так же я, тридцать пять лет назад, разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной, - чтобы костер горел хорошо…»

В остальном между нелепым верзилой Грохало в соломенной шляпе и разноцветных сапогах, явившимся в Самару пугать приличную публику, и преуспевавшим писателем Горьким была «дистанция огромного размера».

Может быть, именно от этого проистекала неудача Горького с «Фомой Гордеевым», которую автор тяжело переживал. Гордеев был задуман как титан, сокрушающий мировую несправедливость. Он должен был найти в жизни своего Бога, который, как считал ранний Горький, есть часть «сердца и разума» человека. Он писал К. П. Пятницкому, уже предчувствуя неудачу первого романа: «Знаете, что надо написать? Две повести: одну о человеке, который шел сверху вниз и внизу, в грязи, нашел - Бога! - другую о человеке, к<ото>рый шел снизу вверх и тоже нашел - Бога! - и Бог сей бысть один и тот же…»

Бог «сверху-вниз» - вероятно, христианство. Это и есть идея Богочеловека, символизирующая Божественное начало в людях. Бог «снизу-вверх», возможно, «сверхчеловек» в понимании Горького. В его глазах не только Бог идет к людям, но и человек поднимается к Богу. Такая его позиция восходит к ветхозаветной традиции: к книге Иова и легенде о борьбе Иакова с Богом. Имя же Фомы отсылает к Фоме Неверующему, который усомнился в реальности Христова Воскресения и потребовал тому материального подтверждения. Однако, следуя логике развития образа Гордеева, Горький как писатель-реалист, в конце концов, понял, что Фоме, запутавшемуся в современной морали, не под силу выполнить возложенную на него задачу. В результате более цельным типом оказался «хозяин жизни» Маякин, спокойно победивший Фому. Похоже, писатель сам не ожидал этой развязки романа и остался недоволен.

Нарастание недовольства собственным детищем в процессе его создания (что было очень мучительно!) отражено в переписке Горького с разными людьми. Вот он пишет издателю С. П. Дороватовскому: «…я свободен для моей большой работы. Пожелайте мне успеха».

Вот в письме к нему же появляется развернутый план «Фомы…» и первые тревоги: «За последние дни я глотнул от щедрот жизни много всякой гадости и настроен довольно дико. Боюсь, не отозвалось бы это на „Фоме“. Эта повесть - доставляет мне немало хороших минут и очень много страха и сомнений, - она должна быть широкой, содержательной картиной современности, и в то же время на фоне ее должен бешено биться энергичный, здоровый человек, ищущий дела по силам, ищущий простора своей энергии. Ему тесно, жизнь давит его, он видит, что героям в ней нет места, их сваливают с ног мелочи, как Геркулеса, побеждавшего гидр, свалила бы с ног туча комаров. Выйдет ли у меня это достаточно ясно и понятно? Скажите мне, как Вам нравится начало, не растянуто ли оно, не скучно ли, что о нем говорит публика, не жалуются ли на обилие монологов у Игната (отец Фомы. - П. Б.)».

Повесть еще не написана, но уже печатается порциями в журнале «Жизнь», начиная с февраля 1899 года. Обычная практика тех лет. Так же Чехов печатал «Драму на охоте» в газете «Новости дня», так же затем Горький будет печатать повесть «Детство» в газете «Русское слово». Повесть заказана на «5 листов», но она разрастается, ибо автор никак не может совладать с главной темой, заявленной в письме к издателю. Отдельными картинками она великолепна. Например, сцена пьяного разгула Гордеева на Волге.

А каков его отец - Игнат! Горький хорошо чувствовал этот купеческий тип и, может быть, против собственного разума, любил его душевно. Грубая, дикая натура, способная ворочать делом с миллионным оборотом и с легкостью спускать тысячи в пьяном кураже. Но Фома, Фома… Все в нем от Игната - ум, сила, деловые качества. А получился все равно «декадент» и слабак!

«„Фома“ мой становится для меня крокодилом каким-то, - раздраженно пишет Горький Чехову. - Я даже во сне его видел прошлый раз: лежит в грязи, щелкает зубами и свирепо говорит: „Что ты со мной, дьявол, делаешь?“ А что я делаю? Испорчу ему вид». И в письме к В. С. Миролюбову снова об этом: «Порчу „Фому“. Очень зол».

С. П. Дороватовскому: «А с „Фомой“ я сорвался с пути истинного. О-хо-хо! Придется всю эту махинищу перестроить с начала до конца, и это мне будет дорого стоить! Поторопился я и - растянул. Горе! Очень злит меня эта вещь».

Ему же: «„Фома“? Я его испортил. В июньской книге (шестом номере журнала „Жизнь“. - П. Б.) он отвратителен. Женщины не удаются. Много совершенно лишнего, и я не знаю, куда девать нужное, необходимое…»

А. П. Чехову: «Я не доволен собой, потому что знаю - мог бы писать лучше. Фома все-таки ерунда. Это мне обидно».

Тем не менее в конце написания (и публикации в журнале) этой вещи Горький попросил у Чехова позволения посвятить ее отдельное издание ему. И в то же время признался: «…Фома - тускл. И много лишнего в этой повести. Видно, ничего не напишу я так стройно и красиво, как „Старуху Изергиль“ написал».

Благородный Чехов позволил. Он вообще ценил Горького, как бы ни пытался потом оспорить этот факт в своих воспоминаниях Иван Бунин. Чехов видел в нем огромный талант. Но «Фома Гордеев» ему не понравился. В феврале 1900 года («Фома» уже вышел отдельной книгой с посвящением: «Антону Павловичу Чехову. - М. Горький») Чехов пишет издателю и критику В. А. Поссе: «„Фома Гордеев“ написан однотонно, как диссертация. Все действующие лица говорят одинаково; и способ мыслить у всех одинаковый. Все говорят не просто, а нарочно; у всех какая-то задняя мысль; что-то не договаривают, как будто что-то знают; на самом же деле они ничего не знают, а это у них такой fa?on de parler - говорить и недоговаривать».

Хотя Чехов признал: «Места в „Фоме“ есть чудесные. Из Горького выйдет большущий писателище, если только он не утомится, не охладеет, не обленится». Но Чехов высветил главный внутренний «порок» художественного мировидения Горького. Во всех его крупных произведениях, начиная с «Фомы Гордеева» и заканчивая главным эпическим полотном, «Жизнью Клима Самгина», и в речах персонажей, и в общем взгляде писателя на людей присутствует «какая-то задняя мысль», которую нельзя ухватить и которая мешает ясному восприятию произведения. Такое впечатление, что Горький сам не знает, что это за мысль, а только чувствует, что она-то и должна все разъяснить, все расставить по местам.

Фома был задуман как самодостаточная духовная личность, но не такая, как Чудра, Челкаш или Изергиль, отвергающие «умственное» отношение к жизни. Фома должен был синтезировать в себе ум и волю, природу и культуру. Вместо этого со своим создателем Фома заблудился в духовной пустыне.

Фома сравнивает себя с совой, которая увидела свет и ослепла. Но что за свет увидел Фома? Это и есть постоянная «задняя мысль» повести. Именно она не дает герою нормально жить.

А видел ли этот свет сам Горький? Правильнее сказать так: он его постоянно предвидел . Подобно Заратустре, он жил в ожидании восхода солнца. А покуда оно не взошло, глаза его видели сумерки.

Мы говорим о духовном зрении. Потому что как писатель-реалист Горький несомненно сильно вырос в «Фоме Гордееве». Что и отметил Чехов. Впрочем, этого не признал Толстой.

В воспоминаниях В. А. Поссе рассказывается о встрече Горького с Толстым в Хамовниках в 1900 году.

«- Читали вы, Лев Николаевич, моего „Фому Гордеева“? - спросил Горький.

Вот детство Фомы у меня, кажись, не выдумано.

Нет, все выдумано. Простите меня, но не нравится…»

Старик был неумолим в оценках.

Из книги Генерал Дима. Карьера. Тюрьма. Любовь автора Якубовская Ирина Павловна

Бывшие друзья Дима всегда был окружен друзьями-приятелями. Пока он был преуспевающим адвокатом, многие считали за честь общаться с Якубовским. В кругу его близких знакомых, естественно, были известные люди, занимающие высокое положение в обществе. Но как только над Димой

Из книги Записки уцелевшего автора Голицын Сергей Михайлович

Бывшие… бывшие… бывшие 1 1 декабря 1934 года - это важный рубеж в истории нашей страны - до убийства Кирова и после убийства. Уже на следующий день вышел новый закон: обвиняемых в терроризме судить быстро, следствие заканчивать за десять дней, никаких кассационных жалоб не

автора

Бывшие друзья Среди приглашенных на мои проводы людей не было Феликса Светова и Владимира Корнилова, дружба с которыми кончилась одинаково - полным крахом. Феликс, как я узнал уже на Западе, написал обо мне большое сочинение, в самом начале которого обо мне было сказано:

Из книги Лубянка - Экибастуз. Лагерные записки автора Панин Дмитрий Михайлович

Зэки - бывшие члены партии Среди нас были зэки посадки 1937-38 годов. Каждая истребительная кампания имеет всегда главное назначение. За первые годы советской власти уничтожались офицеры, дворяне, рабочие, крестьяне, духовенство, казаки, купцы, заводчики, домовладельцы,

Из книги Изюм из булки автора Шендерович Виктор Анатольевич

Бывшие союзные В Узбекистане в начале двухтысячных годов высочайше запретили игру на бильярде - как способствующую распространению наркомании и преступности, Я попробовал восстановить логику решения и познал ее: оказывается, многие преступники были замечены за

Из книги Первая встреча – последняя встреча автора Рязанов Эльдар Александрович

«В больницу меня везли четыре жены, из них три – бывшие…» Режиссер Роже Вадим, урожденный Племянников. Из своего имени Вадим сделал французскую фамилиюПрежде чем рассказывать о кинорежиссере Рожедиме, я хочу поведать вам, дорогой читатель, о Брижит Бардо. Эти два имени

Из книги Специалист в Сибири. Немецкий архитектор в сталинском СССР автора Волтерс Рудольф

«Бывшие» Женщины. Письма. Пропаганда. Прощание. В начале апреля длинная зима подошла к концу, а вскоре заканчивался и оговоренный контрактом год моей работы. За месяц до истечения контракта я должен был заявить о его расторжении, иначе он автоматически продлевался еще на

Из книги Путешествие в страну Зе-Ка автора Марголин Юлий Борисович

Из книги Воспоминания. От крепостного права до большевиков автора Врангель Николай Егорович

Бывшие офицеры-сослуживцы Из тех офицеров, которые одновременно со мной служили в конной гвардии, только немногие дожили до наших печальных дней. Когда я бежал из Петербурга в конце 1918 года, только следующие лица были еще живы: граф Фредерикс, генерал-адъютант, бывший

Из книги Ельцин. Лебедь. Хасавюрт автора Мороз Олег Павлович

Бывшие премьеры призывают к переговорам 24 октября в программе НТВ «Итоги» троим бывшим российским премьерам - Черномырдину, Кириенко и Степашину (Примаков в передаче не участвовал, он смотрел программу Доренко по ОРТ) - был задан вопрос: «Каков выход из ситуации в

Из книги Это мое автора Ухналев Евгений

Люди Перед тем как начать писать о моей жизни после лагерей, мне бы хотелось вспомнить некоторых хороших людей, назвать некоторые фамилии, чтобы о них осталась память.Например, из времен СХШ - ныне здравствующий художник Прошкин. Он делает хорошие, свежие акварели,

Из книги Скатерть Лидии Либединской автора Громова Наталья Александровна

Из книги Автопортрет: Роман моей жизни автора Войнович Владимир Николаевич

Бывшие друзья Среди приглашенных на мои проводы людей не было Феликса Светова и Владимира Корнилова, дружба с которыми кончилась одинаково – полным крахом. Феликс, как я узнал уже на Западе, написал обо мне большое сочинение, в самом начале которого обо мне было сказано:

Из книги История русского шансона автора Кравчинский Максим Эдуардович

Бывшие В последние мирные годы перед Октябрьским переворотом по всей Российской империи начался бум кабаре. Возникнув на отечественной ниве с огромным опозданием, французское изобретение обрело здесь благодатную почву для развития. Время, наверное, пришло подходящее? С

Из книги Повседневная жизнь старой русской гимназии автора Шубкин Николай Феоктистович

Бывшие ученицы 8 декабряВчера вечером были у меня в гостях две бывшие ученицы первого моего выпуска. Об этом выпуске и особенно о той компании, к которой принадлежали эти две ученицы, у меня останется навсегда самое теплое воспоминание. Умные, развитые девушки,

Из книги автора

Мои бывшие ученицы 23 маяНачали съезжаться из университетских гордое мои бывшие ученицы, обучающиеся теперь на разных курсах. С большинством из них у меня хорошие отношения, и встречаться с ними весьма приятно. Они делятся между собой, конечно, на разные кружки - по

«Бывшие люди» Горького М.Ю.

Очерк “Бывшие люди” был опубликован в 1897 г., и в его основу легли юношеские впечатления Горького, когда будущий писатель был вынужден жить в ночлежке на одной из окраинных улиц Казани с июня по октябрь 1885 г. Реальность впечатлений обусловливает жанровое своеобразие произведения: перед нами художественный очерк, где главным предметом изображения оказывается жизнь ночлежников, босяков, “бывших людей” на ее заключительном и, наверное, самом трагическом этапе. Очерковый жанр предполагает неразвитость сюжетных линий, отсутствие глубокого психологического анализа, предпочтение портретной характеристики исследованию внутреннего мира личности, почти полное отсутствие предыстории героев.

Если главным предметом изображения в физиологическом очерке были не столько конкретные характеры, сколько социальные роли героев (петербургский дворник, петербургский шарманщик, московские купцы, чиновники, извозчики), то в художественном очерке Горького главное внимание писателя сосредоточивается на исследовании характеров героев, объединенных своим нынешним социальным положением “бывших” людей, оказавшихся на дне жизни — в ночлежке, которую держит такой же “бывший” человек, ротмистр в отставке Аристид Кувалда.

В “Бывших людях” нет привычного для писателя образа автобиографического героя — повествователь старается как бы дистанцироваться от происходящего и не обнаружить своего присутствия, поэтому его идейно-композиционная роль здесь иная, чем в романтических рассказах или же в цикле “По Руси”. Он не является собеседником героев, их слушателем, вообще не оказывается персонажем произведения. Лишь детали портрета “нелепого юноши, прозванного Кувалдой Метеором” (“Парень был какой-то длинноволосый, с глуповатой скуластой рожей, украшенной вздернутым носом. На нем была надета синяя блуза без пояса, а на голове торчал остаток соломенной шляпы. Ноги босы”), а главное, характеристика его отношения к другим (“Потом к нему привыкли и перестали замечать его. А он жил среди них и все замечал”) дают нам основания увидеть в нем черты автобиографического героя, который, правда, дистанцирован от повествователя.

Ho главное, что определяет отличие “Бывших людей” от ранних рассказов, — это переход автора от романтической трактовки народного характера к реалистической.

Предметом изображения у Горького по-прежнему остаются образы людей из народа, но обращение к реалистической эстетике позволяет писателю значительно более рельефно показать противоречивость народного характера, контраст между сильными и слабыми, светлыми и темными его сторонами. Эта противоречивость и оказывается предметом исследования в очерке Горького.

Обращение к реализму знаменует и смену художественных средств постижения действительности.

Если романтический пейзаж в ранних рассказах Горького подчеркивал исключительность характеров героев, а красота и одухотворенность южной ночи, бескрайность вольной степи, ужас беспросветного леса могли служить фоном для раскрытия романтического героя, утверждающего свой идеал ценой собственной жизни, то теперь писатель обращается к реалистическому пейзажу. Он фиксирует антиэстетические его черты, уродливость городской окраины; бедность, неяркость, замутненность цветовой гаммы призваны создать ощущение захолустности и заброшенности среды обитания ночлежников: “Мутно-зеленые от старости стекла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползет в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора”. Описание необитаемого дома купца Петунникова и ночлежки, расположившейся в бывшей кузнице, задают контекст типических обстоятельств, формирующих сознание героев.

Лишенный романтического ореола, каким он был окутан в первых рассказах Горького, характер босяка в “Бывших людях” предстал во всей своей жалкой беспомощности перед жизнью. Подход реалиста показал, что эти люди не могут противопоставить что-либо своей трагической судьбе, хотя бы романтического идеала свободы, как Макар Чудра, или же любви, как Изергиль. В отличие от героев-романтиков они не питают себя даже и романтической иллюзией. Они не несут в себе некоего идеала, который мог бы быть противопоставлен действительности. Поэтому, даже чуть приподнявшись, сделав шаг из ночлежки, они возвращаются обратно, просто пропив заработанное вместе с Аристидом Кувалдой, бывшим интеллигентом, ныне нищим философом и хозяином их обители. Именно так происходит с учителем.

Горький далек от идеализации босячества. “Вообще русский босяк, — писал он в одном из писем, — явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего и главнейше — невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни”. Действительно, самое страшное обвинение, которое Горький предъявляет обитателям ночлежки, — полное безразличие к самим себе и пассивность в отношении к собственной судьбе. “Я... бывший человек, — гордо заявляет о себе Аристид Кувалда. — Мне теперь наплевать на все и на всех... и вся жизнь для меня — любовница, которая меня бросила, за что я презираю ее”.

Именно таким отношением к жизни, а не только социальным положением на ее “дне” объединены “бывшие люди”. Аристид Кувалда становится их идеологом, и его философски-беспомощные сентенции являют собой полное очертание идеологии, которую может создать ночлежка. “Бывший интеллигент, он обладает еще одной особенностью, — писал один из первых критиков очерка Л. Недолин, — умеет формулировать те настроения, которые гнездятся в головах рядовых босяков, не находя себе выражения” Осознавая бессмысленность полного самоотрицания (“Как бывший человек, я должен смирять в себе все чувства и мысли, когда-то мои... Ho чем же я и все вы — чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства?”), он, претендуя на роль философа ночлежки, осознает лишь смутную потребность в некой новой идеологии, артикулировать которую не в состоянии: “Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства... нам нужно что-то такое, новое... ибо и мы в жизни новость...”.

Ho если в драме Горького Лука может что-то противопоставить безразличию к собственному “я” Барона или Бубнова, то для “бывших людей” пессимизм и пассивность в отношении к жизни оказываются наиболее доступной философией.

“He все ли равно, что говорить и думать, — вопрошает Конец. — Нам недолго жить... мне сорок, тебе пятьдесят... моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать дол го не проживешь такой жизнью”. Его смех, “скверный, разъедающий душу” и заразительный для его товарищей, оказывается единственно возможной эмоциональной реакцией на собственное положение в жизни, ниже которого уже нет. “Конец говорит, точно молотом бьет по головам:

— Все это глупости, — мечты, — ерунда!”

Это отчаяние особенно ненавистно Горькому, ценившему в человеке деяние, способность к собственному росту, внутренней, тяжелой, кропотливой работе самосовершенствования. Поэтому “непрерывно растущий человек” стал идеалом писателя. Отчаяние же порождает злобу, которая, не находя выхода, обрушивается на ближнего:

“И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой. Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая все... Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая еще более суровых дней зимы”.

Горький пытается понять, насколько велик личностный, социальный, общечеловеческий потенциал “бывших людей”, способны ли они, оказавшись в невыносимых социальных и бытовых условиях, сохранить некие нематериальные, духовные и душевные ценности, которые могли бы быть противопоставлены несправедливому к ним миру. Этот аспект проблематики очерка и обусловливает своеобразие конфликта.

Конфликт носит явно выраженный социальный характер: “бывшие люди” во главе с Аристидом Кувалдой раскрываются в противостоянии купцу Петунникову и его сыну, образованному, сильному, холодному и умному представителю второго поколения русской буржуазии.

Горького интересует не столько социальный аспект противостояния, сколько неготовность героев реально осмыслить свое положение, свои потребности, возможные перспективы. Их интересует не чужая земля, на которой Петунниковы построили дом, и даже не деньги, которые они рассчитывают получить. Это всего лишь стихийное проявление ненависти нищего пьяницы к богатому и работящему человеку. Горький характеризует так мироощущение “бывших” людей:

“Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития”.

Очерк Горького показывает полную бесперспективность подобной жизненной позиции. Полное отсутствие какого-либо творческого начала, активности, внутреннего роста, динамики самосовершенствования (качества, столь важные для Горького-художника и явленные в герое автобиографической трилогии, в романе “Мать”), неспособность противопоставить действительности что-либо, кроме злобы, с неизбежностью приводит на “дно” и обращает эту злобу против самих же “бывших” людей. Переживая свое поражение в конфликте, герои не могут его осмыслить иначе, чем в сентенции Кувалды: “Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза”.

Кажется, что Горький, встав на реалистические позиции, не в силах найти пути разрешения конфликта между высоким предназначением человека и трагической нереализованностью его в “бывших” людях. Его непреодолимость заставляет писателя в заключительном пейзаже вернуться к романтическому мироощущению и лишь в природе, в стихии увидеть начало, способное дать некий выход, найти разрешение неразрешимого:

“В серых, строгих тучах, сплошь покрывших небо, было что-то напряженное и неумолимое, точно они, собираясь разлиться ливнем, твердо решили смыть всю грязь с этой несчастной, измученной, печальной земли”.

М.Горький

Бывшие люди

Въезжая улица - это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых вётел - жалкая флора городских окраин, населённых беднотою.

Мутно-зелёные от старости стёкла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползёт в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора - это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает её пылью, - и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметёнными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный, двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развёртывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой, старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стёкол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и тёмные пятна отвалившейся штукатурки - точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, ещё более увеличивала его плачевный вид казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждёт от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены - одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между её досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора - низенькое закопчённое здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась "ночлежка", содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка - длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась - только с одной стороны - четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, не штукатуренные стены её черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди её помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола - сыростью, от нар гниющим тряпьём.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почётным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, - "просто - жил! И славно жил, чёрт возьми! Умеючи жил, могу сказать!"

Это был широкоплечий, высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-жёлтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко весёлые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, м почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, жёлтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, - поутру он неизменно был в тяжёлом состоянии похмелья, а вечером - навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и весёлого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

Что за человек? - спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетённого субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал её за пазуху, редко интересуясь её содержанием, и говорил:

Всё в порядке. За ночь - две копейки, за неделю - гривенник, за месяц - три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри - не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие...

Новички спрашивали его:

А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, - объяснял Кувалда деловым тоном, - ко мне идёт народ, к роскоши непривычный... а если ты привык каждый день жрать - вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин - значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетённый, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

Не узнали?

Не узнал.

А помните, я у вас зимой жил с месяц... когда ещё облава-то была и трёх забрали?

Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

Ах ты, господи! Ещё вы тогда частному приставу кукиш показали!

Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит...

Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

А вы всё такой же - всё шутите?

Да что же ещё можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нём, не следует и скулить, - резонировал ротмистр.- Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного... зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка вот тебе двугривенный, - иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или лёгкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел...