Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Сочинение «Тема любви в лирике В.В. Маяковского

Сочинение «Тема любви в лирике В.В. Маяковского


В ходе последней гастроли артиста М. О. Ефремова (сына О. Н. Ефремова) случился соблазн. Выступая в Самаре, Ефремов пришел на спектакль не совсем здоровым.

Представление было задержано на 20 минут, когда же занавес все-таки поднялся, артист, по свидетельству зрителей, выйдя на сцену, "путал текст, на просьбу зрителей говорить громче, так как ничего не слышно, радостно послал матом самарских зрителей и всю Самару - и весь спектакль возвращался к этому посланию".

Сам артист сообщил по поводу соблазнительного представления: "Это сложная пьеса для самарского зрителя. Больше никаких комментариев по этому поводу давать не буду".
Конечно, всякие театральные накладки на почве злоупотребления крепкими напитками случались даже в мрачные годы тоталитаризма. В одном из театров днем 1 января представляли историко-патриотическую пьесу, в ходе которой княгиня провожала князя в поход с плачем и причитаниями. Артист, игравший князя, чувствовал себя очень нехорошо и в какой-то момент, удрученный плачем и головной болью, воскликнул: "Да пошла ты <…>!" После чего занавес упал, перед публикой явился администратор и драматически сообщил: "Товарищи, у нас случилось несчастье, артист такой-то сошел с ума". Но это, повторяем, было при тоталитаризме, тогда как в нынешней Самаре царит свобода.

Да и вообще театральный мир - это совершенно не то место, где следует искать благонравие и смиренномудрие. Причем так было всегда. Средневековые жонглеры и скоморохи, а до них и древнеримские мимы также не всегда отличались примерным поведением. А в 1836 году Александр Дюма - пэр представил парижской публике драму "Кин, или Гений и беспутство", посвященную судьбе знаменитого английского трагика Эдмунда Кина, отличавшегося наряду с гениальностью сильным пристрастием к горячительным напиткам. Спектакль пользовался большим успехом, причем главного героя играл другой гений, Фредерик Леметр, также имевший обыкновение выходить на сцену мертвецки пьяным.

Генрих Гейне, вообще говоря, критик весьма желчный и мало склонный к похвалам, посвятил спектаклю восторженную рецензию: "Потрясает правдивость всего спектакля. <…> Между персонажем и актером удивительное родство. <…> Фредерик - возвышенный шут, его дикие клоунады заставляют Талию бледнеть от ужаса, а Мельпомену смеяться от радости".


Самарская публика, однако, и не побледнела от ужаса, и не рассмеялась от радости. Отчасти потому, что она не Талия и не Мельпомена, но есть и другие причины.
В провинции гастроль столичной знаменитости традиционно вызывает известный пиетет. "Вот кто заставит нас над вымыслом облиться слезами!" Если же знаменитость является перед публикой расслабленная в хлам, это порождает немалый диссонанс.

Еще более способствует диссонансу характер хмеля, присущий служителю Мельпомены. Если он просто не вяжет лыка, это еще полбеды. "Ну вот, великая беда, что выпьет лишнее мужчина". Но если хмель дурной и агрессивный, сопровождающийся скверноматерной бранью по адресу всех зрителей и даже всего города, где проходит гастроль, тут снисходительного отношения ожидать труднее.

Еще один источник диссонанса - известность артиста как участника стихотворного начинания (совместно с Д. Л. Быковым) "Гражданин поэт". Там М. О. Ефремов выражал возвышенные чувства:

"Разбей изнеженную лиру,

На тронах поразить порок".

Образ тираноборца недостаточно сочетается с обидными слабостями. Хотя в жизни это встречается сплошь да рядом, но публика склонна требовать гармонии.Наконец, время для алкотура было выбрано крайне неудачно. На фоне беспрестанных скандалов и в , и за рубежом, в ходе которых гениальных артистов обвиняют то в неаккуратном обращении с казенными деньгами, то в неподобающих домогательствах, склонность публики извинять беспутных гениев - "Он же артист!" - сейчас несколько понижена. В такой общенеблагоприятной обстановке лучше было бы временно умерить страсть к напиткам.

Но "сердцу девы нет закона" - со всеми вытекающими последствиями.

Лет шесть тому назад в Париже на кладбище Монмартра можно было еще видеть серую плиту. На ней стояло только два слова «Henri Heine». Всего два, и то иностранных, слова над останками немецкого поэта; два слова, оставленные стоять в течение целых 45 лет на камне, в хаосе усыпальниц парижской бедноты... О, у немцев, очевидно, был не один, а много поэтов, которые назывались Генрих Гейне! Я не думаю, конечно, чтобы поэты так уж нуждались в чьей-нибудь признательности, тем более посмертной, да еще в виде такой претенциозной нелепости, как мавзолей .

Но грустно думать, что для поэта не нашлось даже каменных слов на том языке, которому он сам оставил венок бессмертной свежести. Можно, пожалуй, предположить, что не только соотечественники Гейне, но и вообще все люди, думающие по-немецки, так прочно и раз навсегда обиделись на его выходки против орла Гогенцоллернов или знамени Фридриха Барбаруссы , что в их глазах для кары Гейне оказалось мало даже его двадцатилетнего изгнания . Когда-то Прометей горько оскорбил отца богов профанацией его стихии: он был сурово наказан, но тот же Зевс родил и героя, положившего конец пытке титана. Неужто же олимпийцы оказались менее злопамятными, чем бюргеры Дюссельдорфа и Франкфурта?

В настоящее время, благодаря покойной австрийской императрице, могила Гейне украшена достойно ее червей , но оценка автора «Германии» на его родине далеко не свободна еще и теперь от горечи оскорбленных им когда-то патриотов, фарисеев и тупиц. Последние двадцать с лишком лет проведены были Гейне среди французов, и между французами у него было немало друзей. Безумный Жерар де Нерваль отмечал Гейне его германизмы, а Т. Готье не только восхищал его, но влияние этого несравненного художника, несомненно, сказалось и на эстетизме «Романцеро». Тем не менее французы никогда не считали его своим. Он не был для них даже Тургеневым или Мицкевичем.

Среди немцев они и Бисмарка и Ницше считают гораздо родственнее себе по духу, чем рейнского трубадура. Больной Гейне обмолвился как-то, говоря о Франции, такой фразой: «Легкость этого народа меня утомляет», – и вот через полвека после его агонии французы все еще не могут забыть этой фразы. Если Гейне кого-нибудь боготворил, кроме женщин, которыми хотел обладать, так разве одного Наполеона. И сколькие французы до сих пор не могут простить ему этого: гренадеры и барабанщики Гейне не менее, чем беранжеровские grand"mér"*ы вызывают у французов, переживших Вторую империю, невольную горечь; при этом некоторые из них, желая прикрыть свое недовольство, умудряются расслушать в бряцании наполеоновской легенды даже отзвуки «старых счетов еврейского квартала». Поляки? Но простят ли они когда-нибудь Гейне его Крапюлинского ?

Если есть – не решаюсь сказать народ, но общество – интеллигенция, – которой Гейне, действительно, близок по духу и у которой нет, да и не может быть с ним никаких политических счетов, – так это, кажется, только мы, русские. Особенно в шестидесятые годы и в начале семидесятых мы любили Гейне, пожалуй, больше собственных стихотворцев. Кто из поэтов наших, начиная с Лермонтова, не переводил Гейне (Майков, Фет, Алексей Толстой)? Гейне имел даже как бы привилегированных русских переводчиков, тесно связавших с его поэзией свои имена: таковыми были М. Л. Михайлов и ныне здравствующий П. И. Вейнберг . Правда, русские всегда понимали Гейне своеобразно, но что мы не только чувствовали его обаяние, а провидели его правду лучше других народностей, – это не подлежит сомнению. И на это было много причин. Во-первых, русскому сердцу как-то трогательно близко все гонимое, злополучное и страдающее, а таков именно Гейне.

Далее, мы инстинктивно уклоняемся от всего законченного, застывшего, общепризнанного, официального: истинно наша муза это – ищущая дороги, слепая муза Тютчева, если не кликуша Достоевского. И поэзия Гейне, эти частые июльские зарницы, эта «легенда веков при вспышках магния» , как превосходно выразился о поэзии Гейне один французский писатель, своеобразно воспринятые нашей больной славянской душою, показались ей близкими, почти родными: они не испугали ее, как «отравленные цветы» Бодлера , и не оставили ее холодной, как всевозможные классики, начиная с Эсхила и кончая Мореасом (причем, увы, не следует пропускать и Олимпийца из Веймара). Самая антиклассичность Гейне сближала его с нами. Когда-то Шиллер с увлечением и даже проникновенно рядил своих современников в маскарадные костюмы олимпийцев. Но Шиллер любил античность. И, конечно, сам он первый чувствовал, что пишет совсем не то, что читал. Не так было с Гейне. Стоит прочесть «Северное море» , и вы поймете, что классическая застылость контуров и даже эмблематичность олимпийцев прямо-таки была ему не по душе, оскорбляла его эстетически. Посмотрите, что он сделал с Посейдоном! А Амфитрита – эта торговка рыбой – и эти глупые дочери Нерея? Правда, в «Романцеро» мелькнул очаровательный Аполлон , но что за прозаический дублет Гейне дает к нему тут же в Рабби Файбише из амстердамской синагоги!

Гейне был врагом всякой религии, поскольку она слагается в канон и требует догматов. Если какой-нибудь теолог дочел до конца книгу его «Еврейских мелодий», то он, разумеется, никогда не простит памяти Гейне его «Диспутации».

В этой пьесе талмудист спорит с францисканцем о преимуществе веры; спор ведется жаркий, и победа клонится то на ту, то на другую сторону. Наконец, бойцы выбились из сил. И одной из белокурых героинь Гейне надо решить, кто же победил на турнире. К сожалению, впечатление от доводов получилось у Бьянки хотя и вполне определенное, но нераздельное, и, главное, оно уже совершенно не подходило к богословской материи... Если Гейне не допускал религии, как канона, то еще более чуждыми казались ему ее философские суррогаты вроде деизма. И тем не менее Гейне решительно не мог жить ни без религиозных иллюзий, ни без контроверз в сфере богословия. Даже кощунство Гейне есть, в сущности, признак его непрестанной религиозной возбудимости. Нам ли, впрочем, русским, среди которых вырос Достоевский, не понимать этой своеобразной карамазовщины? Насколько она была в натуре Гейне, можно видеть из того, что, приступив к своему «Романцеро» с твердым намерением не допускать в эту книгу кощунства, Гейне трижды на ее страницах изменил своему, никем не вынужденному у него, обещанию: в «Христовых невестах», в «Вицли-Пуцли» и в «Диспутации». Впрочем, я не возьмусь утверждать, что, кроме этих трех пьес, серные искорки с факела гейневского бесенка не попали и в другие еще места его сборника. Любя в богословиях всех стран лишь фейерверк, игру ума, в самой религии Гейне любил ее пафос. О, не риторический, конечно, а настоящий пафос: тот, например, который светится в «Кевлаарских пилигримах» . Среди молебных даров Мадонне-целительнице принесено было в Кевлаар восковое сердце, – и вот богоматерь, приблизившись к постели больного юноши, у которого умерла невеста, останавливает источник неусыпляемых мучений, оставляя больного бездыханным. Совершилось чудо, и Гейне не выпускает на этот раз своего бесенка. Есть пафос, которому Гейне не только всегда и беспрекословно верил, но к которому он относился с каким-то болезненным состраданием, – это был пафос сердца, раненного безнадежной или обманутой любовью. Религиозный экстаз был, может быть, любимейший из тех, которым Гейне отдавался во власть, но экстаз должен был быть при этом кристально чистым и безудержно свободным, как радужный водомет среди пыльного города в жаркий полдень.

Именно такое впечатление оставляет пьеса «Мир» в первом цикле «Северного моря». Вовсе не надо проходить через купель или учиться катехизису, чтобы воочию и неотразимо почувствовать всю необходимость и истинность Христа, который явился поэту ярким солнечным днем на волнах Северного моря.

Челом уходил он в небесную высь,
А руки воздетые он простирал
Над сушей и морем;
Сердцем в груди его было
Пламенно-яркое солнце.
Озаряя и грея,
Струило лучи благодати оно
И кроткий, любящий свет свой
По суше и морю.
Колокольные звуки тянулись торжественно
Взад и вперед, тянули, как лебеди,
На вязях из роз, скользивший корабль,
Играя, тянули его к зеленевшему берегу . (Пер. М. В. Прахова)

Ирония Гейне в религиозной области, конечно, не вполне совпадает с нашей: она гораздо острее и безнадежнее. Но что сближало отношение Гейне к положительной стороне религии с тем, которое отличает русскую интеллигенцию, – так это боязнь, чтобы религиозное чувство не профанировалось привычкой, деспотизмом, тупостью или бессердечием. При более глубоком анализе открывается различие: для Гейне религия оправдывается красотой пафоса или иллюзиею, для русской души – самоограничением и подвигом. Но что более всего делает Гейне русским, так это, конечно, его отношение к родине. Вообще, любовь Гейне я бы скорее всего назвал дикою.


В ней всегда было что-то безоглядное, почти безумное, как и в самой натуре поэта, несмотря на весь ее эстетизм или, может быть, именно в силу преобладания в ней эстетического начала. Представьте себе человека, который только что грозил остричь когти проклятой птице, если она попадет когда-нибудь в его руки, и какой птице? И вдруг он же, со слезами умиления, целует руку богатого кузена при одной только мысли, что этот еврей не оставит своими милостями его Матильду , когда не станет в живых ее поденщика. Любовь Гейне к родине не могла бы уложиться ни в какие рамки. Это не «Дрожащие огни печальных деревень» из лермонтовской «Родины».

Но все же русское сердце отлично поймет Гейне! Для Гейне любовь к родине была не любовью даже, а тоской, физической потребностью, нет, этого мало: она была для него острой и жгучей болью, которую человек выдает только сквозь слезы и сердится при этом на себя за малодушие.

Прощай, мой кипучий французский народ,
Прощайте, веселые братья!
Дурацкой тоскою от вас я гоним,
Но скоро вернусь к вам опять я.
Что делать? Представьте – душа у меня
Болит от томительной грусти
По запаху торфа родимой земли,
По репе и кислой капусте,
По черному хлебу, по вони сигар,
Ночной охранительной страже,
Блондиночкам-дочкам пасторских семейств,
Гофратам и грубости даже,
По матери тоже – открыто скажу –
Томлюсь я глубокой тоскою;
Тринадцать уж лет я не виделся с ней,
Старушкой моей дорогою.
Прощай и жена моя милая! Ты
Не можешь понять мою муку:
Тебя я целую так крепко, но все ж
Решаюсь на эту разлуку.
Мучительной жаждой уносит меня
От счастья, сладчайшего в жизни.
Ах, я задохнусь, коль не дать подышать
Мне воздухом в милой отчизне,
До спазмов доводит волненье, тоска,
Растя все сильнее, сильнее...
Дрожат мои ноги от жажды попрать
Немецкую землю скорее . (Пер. П. И. Вейнберга)

Здесь не место распространяться о своеобразностях русифицирования Гейне в наших переводах. Лучшие из этих переводов, хотя бы того же Михайлова, при всей их несравненной задушевности, делают Гейне немножко плаксивым, а его стих однообразно певучим, как ланнеровский вальс , долетающий к нам через толстую каменную стену. В переводах Ал. Толстого немецкий поэт точно любуется собою, а у Майкова, наоборот, он становится сух и грозен. Но все это, в сущности, мелочи. Кто из нас может сказать, что он никогда не переживал хотя бы нескольких страниц из Гейне, и при этом вовсе не темпераментом, не в смысле юношеских разочарований, а как-то глубже, идейнее; нет, даже не идейнее, а полнее, целостней, душевнее. Нападки на Гейне нам, русским, или тяжелы или непонятны; к тому же в них часто чувствуется пессимистическое веяние антисемитизма.

Сделать беглую характеристику Гейне или хотя бы одной его стихотворной поэзии крайне затруднительно. Пусть стихов у Гейне наберется втрое меньше, чем прозы, так как ведь проходили десятки лет, в течение которых мог он не придумать ни одной рифмы, – но в результате он все же дал в своих стихах безмерно и, главное, разнообразно много. Просто глаза разбегаются! Займешься одним, набегает другое... Возьмите одно «Лирическое интермеццо»: сколько здесь этих безыменных, маленьких, но таких законченных пьес – перлов, сжавших в один миг, в один вздох целую гамму ощущений, в падающей капле – отразивших целый душевный мир. К сожалению, именно в этой области «великих мук, вмещенных в малые песни», наши переводы чаще всего неудовлетворительны, и мне приходится их оставить, не цитируя вовсе. В самом деле, ведь нет ничего легче, как, обесцветив юмористическую рифму, не заметив аллитерации, затушевав символический нюанс, придать характер общего места самому трепетному лиризму. Для тех, кто не может прочитать в подлиннике: Aus meinen grossen Schmerzen или Philister in Sonntagsröcklein – лучше будет не читать их вовсе. Самая буквальность русских переводов подчеркивает их безнадежную неверность.

Вот в качестве примеров гейневской лирики два перевода, очень далекие от совершенства, но по крайней мере подходящие к той музыке, которая для них существует:

* * *
Мне снилась царевна в затишье лесном,
Безмолвная ночь расстилалась;
И влажным, и бледным царевна лицом
Так нежно ко мне прижималась.
– Пускай не боится твой старый отец:
О троне его не мечтаю,
Не нужен мне царский алмазный венец;
Тебя я люблю и желаю.
– Твоей мне не быть: я бессильная тень, –
С тоской мне она говорила, –
Для ласки минутной, лишь скроется день,
Меня выпускает могила .

Двойник
Ночь, и давно спит закоулок:
Вот ее дом – никаких перемен, –
Только жилицы не стало, и гулок
Шаг безответный меж каменных стен.
Тише... Там тень... руки ломает,
С неба безумных не сводит очей...
Месяц подкрался и маску снимает.
«Это – не я: ты лжешь, чародей!»
Бледный товарищ, зачем обезьянить?
Или со мной и тогда заодно
Сердце себе приходил ты тиранить
Лунною ночью под это окно?

Однообразие некоторых гейневских символов, насыщенную цветочность его поэзии, несколько напоминающей в этом отношении лирику древних евреев, – эти розы, лилии, фиалки, сосны и пальмы, ели, соловьев, шиповники – все это критика отмечала не раз. Но не следует забывать, что в лирике, а особенно такой музыкальной, как у Гейне, определителем настроения являются нередко именно созвучия, если не мелодичность фразы или ритмический оттенок, а вовсе не тот или другой словесный символ.

Если любовь Гейне нельзя испугать никаким ничтожеством символов и он хотел бы сделаться то скамейкой под ногами своей милой, то подушкой, куда она втыкает свои булавки , то, с другой стороны, он не боится и гипербол: если надо написать любовное признание, он пишет его по темному небу ночи самой высокой елью, которую, сорвав с корней, зажигает в огнедышащей пасти Этны . Но более всего любил Гейне сказочный мир германского леса, особенно вакхических никс, рассудительных гномов и обманчивых эльфов. И, читая в начале «Ламентаций» «Лесное уединение», – вы не сомневаетесь, что лес был для Гейне действительно совершенно особым сказочным царством, в котором пестрая и нестройная действительность мхов и папоротников, журчаний и зеленых шумов проявлялась в форме совершенно своеобразной и лишь мечтательно постигаемой иллюзии. Не менее, чем мир народной сказки, близок был для Гейне и мир песни, причем и тот и другой отнюдь не были для поэта областью фольклора; в сказке никсы крепко целовали Гейне, а в песне бедный Петер наивно переживал муки своего поэта , также отвергнутого и также одинокого.

Но не только непосредственные впечатления жизни и мир народного творчества, воспринятый полусознательно, вместе с воздухом гор и леса, с песнью няньки, с картинкой в азбуке, – поэзию Гейне питали также отзвуки и отражения культуры и истории. Оживает лекция Шлегеля , страница Геродота или Тьерри , трактат талмудиста, – и вот перед нами проходит ряд историй и мелодий из его «Романцеро».

Я упоминал о сравнении поэзии Гейне с легендами веков при вспышках магния. И, правда, Гейне словно боится оставить вас долго под обаянием одной картины; он будто не хочет, чтобы вы усомнились хоть минуту в быстроте и свежести его крыльев. Из Египта он переносит вас в Сиам , чтобы умчать через страницу на Гастингское поле , а оттуда в грязную лачугу угольщика ; затем вы видите себя в Версале , чтобы на минуту завернуть в Палестину и тотчас же вернуться в Jardin Mabille * и т. д. Поэт везде дома: он точно смеется над климатом, языком и формой построек. Да и в самом деле, не все ли ему равно, где размыкивать тоску проклятых вопросов и вспоминать о дочери дюссельдорфского палача в Египте или в rue Lafitte **?

Когда-то, еще на заре своей жизни, Гейне пережил поцелуй, так мучительно воспетый позже, в наши уже дни, ноющей кистью Штука: это был поцелуй сфинкса . И с тех пор, как бы легко ни было прикосновение жизни к следам от когтей этой женщины, сердце Гейне чувствовало себя задетым навсегда. Кошмар разнообразия гейневской поэзии носит печать не только богатой и бессонной, но и болезненно раздражительной фантазии. В этом отношении особенно замечательно его «Романцеро», сборник, который был издан в 1851 г., когда Гейне лежал в постели, уже прикованный к ней навсегда и своей слепотой почти совершенно разобщенный с внешним миром.

Но глубокая безысходная тоска начала в поэте свою творческую работу гораздо раньше, чем он заболел спинной сухоткой. В сущности, Гейне никогда не был весел. Правда, он легко хмелел от страсти и самую скорбь свою называл не раз ликующей. Правда и то, что сердце его отдавалось бурно и безраздельно. Но мысль – эта оса иронии – была у него всегда на страже, и не раз впускала она свое жало в губы, раскрывшиеся для веселого смеха, или в щеку, по которой готова была скатиться бессильная слеза мелодрамы.

Многие мужчины боятся любви, испытывают страх перед этим чувством. По мнению психологов так происходит потому, что мужчина опасается, что, если он откроется любви, впустит ее в душу, это может повлечь страдания и боль.

Большинство из них боятся отказа, женских насмешек, иронии в свой адрес, сомнения в своих качествах. Мужчине непременно нужно знать, что в глазах любимой он самый сильный, самый умный, самый способный и т.д. Малейшее сомнение может его ранить, хотя он этого не покажет. Поэтому он предпочитает держаться на расстоянии, устанавливать границы, чтобы защитить себя от потенциальных .

Мужчины склонны помнить о своей первой любви

Представителям сильного пола легче грезить о какой-то женщине, идеальной в их представлении, чем строить отношения с реальной, живой представительницей прекрасного пола, которая находится здесь, рядом. Вот она, со всеми своими достоинствами и недостатками, такая, какая есть.

Поэтому они скорее склонны идеализировать свою первую любовь, всю жизнь помнить о ней, приписывать ей необыкновенные качества, сравнивать ее с реальными женщинами. Этот идеал их вдохновляет, придает силы.

Кстати, так поступали средневековые рыцари. Среди них это было распространенным явлением. Они поклонялись идеалу, служили даме сердца. В основном, в роли такого идеала выступала замужняя женщина, стоящая по общественному положению выше , то есть, изначально недостижимая. Зато о ней было так приятно мечтать в суровых походах.

А вот мы, женщины, отличаемся от представителей сильного пола тем, что умеем любить того, кто рядом. Реальный живой мужчина для нас оказывается важнее.

Сексуальные парадоксы

Мужчина, который боится открыться большой, настоящей любви, гораздо легче может строить с женщиной, которая не затрагивает его душу, чем с той, которая его на самом деле волнует. С нелюбимой у него получается отличный секс. Можно сказать, что он ее использует, как сексуальный инструмент для своего удовлетворения.

А с той, которую он безумно любит, о которой грезит, порой случаются осечки. Так происходит потому, что он слишком трепетно к ней относится. Он боготворит и идеализирует ее, поэтому не воспринимает ее просто как сексуальную партнершу. Она для него нечто большее, он возводит ее на пьедестал. А разве с идеалом можно спать?..


Женятся на нелюбимых, а помнят первую любовь

Мужчины нередко женятся «по залету», из-за наступившей беременности. Из-за этого они вступают в брак с нелюбимой, с которой просто были сексуальные отношения. Да, подруга нравилась, была приятна, но мужчина не считал ее главной любовью своей жизни, не видел ее женой, матерью своих детей.

Почему в таком случае он жил с ней, спросите вы? Потому что так ему было удобно: регулярный секс, порядок в доме, обед, чистота и пр.
Мужчины склонны пользоваться тем, что само идет в руки, почему бы нет? А как же любовь? Как говорится, он может находиться в поиске, даже живя с другой.

(Именно поэтому по данным переписей населения замужних женщин всегда оказывается больше, чем женатых мужчин. Просто женщины, живущие в гражданском браке, считают себя замужними, а их партнеры числят себя свободными, холостыми).

Рациональное мышление – суть мужчины

Еще одна причина – рассудочное мышление, свойственное представителям сильного пола. Прежде, чем принять решение, они все обдумывают, взвешивают и отдают приоритет рациональным доводам. Признать, что испытываешь сильные чувства, любовь – значит, признать ответственность за любимую. Они этого страшатся, не хотят взваливать на себя такую нагрузку. Думают: «Что я могу ей дать? На что я способен?»

Если мужчина считает себя недостаточно состоявшимся и независимым (в любом смысле), то предпочитает закрыться перед чувством. Так проще.

Конечно, сильная любовь может смести все преграды, как поток прорывает плотину. Но женщины часто не дают как следует созреть сильному мужскому чувству. Влечению – да. Но это ведь инстинкт, а не чувство.

Сейчас принято сразу начинать жить в . В этом случае мужчина все получает сразу. Зачем ему чего-то добиваться? Все и так есть...

Одна из вечных тем в литературе - тема любви - проходит через все творчество В. Маяковского. "Любовь - это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но если сердце работает, оно не может не проявляться во всем", - считал поэт. Жизнь Маяковского со всеми ее радостями и горестями, болью, отчаянием - вся в его стихах. Произведения поэта рассказывают и о его любви, и о том, какой она была. Любовь-страдание, любовь-мука преследовала его лирического героя. Откроем поэму "Облако в штанах" (1914 г.), и нас сразу, с первых строк охватывает тревожное чувство большой и страстной любви: Мама! Ваш. сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца, Эта трагическая любовь не выдумана. Сам поэт указывает на правдивость тех переживаний, какие описаны в поэме: Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе, "Приду в четыре", - сказала Мария. Но исключительное по силе чувство приносит не радость, а страдания. И весь ужас не в том, что любовь безответна, а в том, что любовь вообще невозможна в этом страшном мире, где все продается и покупается. За личным, интимным просвечивает большой мир человеческих отношений, мир, враждебный любви. И этот мир, эта действительность отняли у поэта любимую, украли его любовь. И Маяковский восклицает: "Любить нельзя!" Но не любить он не мог. Прошло не более года, и сердце вновь разрывают муки любви. Эти его чувства находят отражение в поэме "Флейта-позвоночник". И снова не радость любви, а отчаяние звучит со страниц поэмы: Версты улиц взмахами шагов мну, Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумаласъ ты, проклятая?! Обращаясь к Богу, поэт взывает: ...слышишь! Убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! О том, что и потом поэт не нашел в любви праздника, счастья, говорят другие произведения Маяковского 1916- 1917 годов. В поэме "Человек", звучащей гимном человеку-творцу, любовь предстает в образах, выражающих лишь страдание: Гремят на мне наручники, любви тысячелетия... И только боль моя острей - стою, огнем обвит, на несгораемом костре немыслимой любви. В стихах, обращенных к любимой, столько страсти, нежности и вместе с тем сомнения, протеста, отчаяния и даже отрицания любви: Любовь! Только в моем воспаленном мозгу была ты! Глупой комедии остановите ход! Смотрите - срываю игрушки-латы я, величайший Дон-Кихот! В двадцатые годы Маяковский пишет одну за другой поэмы "Люблю"(1922г.), "Про это" (1923 г.). Поэма "Люблю" - это лирико-философское размышление о любви, о ее сущности и месте в жизни человека. Продажной любви поэт противопоставляет любовь истинную, страстную, верную, которую не могут смыть ни ссоры, ни версты. Но уже в поэме "Про это" лирический герой предстает перед читателями опять мятущимся, страдающим, мучимым неудовлетворенной любовью. Поэт глубоко переживает, что радости жизни его не коснулись: Б детстве, может, на самом дне, десять найду сносных дней. А то, что другим?! Для меня б этого! Этого нет. Видите - нет его! Дальше, обращаясь из будущего в настоящее, поэт с горечью замечает: Я свое, земное, недожил, на земле свое недолюбил. Конечно, нельзя ставить знак равенства между лирическим героем поэмы и автором. Но то, что в поэме "Про это" ее лирический герой несет в себе реальные черты автора, - это несомненно, об этом говорят многие детали поэмы. Любовь поэта была сильна. Но уже в 1924 году, в стихотворении "Юбилейное", в задушевной беседе с Пушкиным Маяковский с улыбкой сообщает: Я теперь свободен от любви и от плакатов. И, оглядываясь на прошлое, поэт с едва заметной иронией говорит: Было всякое: и под окном стояние, письма, тряски нервное желе. Вот когда и горевать не в состоянии - это, Александр Сергеевич, много тяжелей... ...Сердце рифмами вымучъ - вот и любви пришел каюк... Эти строки, разумеется, не отрицают любви вообще. В стихотворении "Тамара и Демон", опубликованном в феврале следующего года, Маяковский с грустью констатировал: "Любви я заждался, мне 30 лет". А в стихотворении "Прощайте" иронизирует: Где вы, свахи? Подымись, Агафья! Предлагается жених невиданный. Видано ль, что человек с такою биографией был бы холост и старел невыданный?! Сердце поэта жаждало любви, но любовь не приходила. "Как-нибудь один живи и грейся", - пишет поэт в одном из стихотворений. Сколько горечи в этих словах, горечи, которую в полной мере испил Маяковский. Но он не мог согласиться с несбыточностью любви, ее запредельностью: Послушайте! Ведь, если звезды зажигают - Значит - это кому-нибудь нужно? Значит - кто-то хочет, чтобы они были? Значит - это необходимо, чтобы- каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда! Поэт не мыслит себя без любви - идет ли речь о возлюбленной или обо всем человечестве. На самой высокой лирической ноте завершаются стихотворения "Лиличка", "Письмо Татьяне Яковлевой". Чувства поэта на высшем пределе. Он действительно навеки ранен любовью. И рана эта незаживающая, кровоточащая. Но как бы драматично ни складывалась жизнь поэта, читателя не может не потрясти сила этой любви, которая вопреки всему утверждает непобедимость жизни. Поэт имел все основания говорить: Если я чего написал, если чего сказал - Тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза.

8 октября в читальном зале Большемурашкинской районной библиотеки состоялась презентация сборника «Генрих Гейне. Избранная лирика» в переводах нашего земляка, нижегородского поэта Игоря Гражданинова.

Сборник посвящен памяти Елены Григорьевны Судомойкиной — учителя немецкого языка, много лет проработавшей в Большемурашкинской средней школе. Не одно поколение большемурашкинцев помнит ее строгий, но справедливый подход, добрые глаза и ласковую улыбку. Мастерство и профессионализм Елены Григорьевны оставили нетленную искру знаний в сердцах ее учеников.

«Есть люди, как песни. Они умрут, но их голоса звучат долго, - так начинается предисловие автора к книге. - Именно таким удивительным человеком была Елена Григорьевна. Сколько помню её, она всегда светилась и пела: светилась особой человеческой добротой, а пела даже на уроках немецкого языка, преподаванию которого отдала всю свою учительскую жизнь. Именно ей я обязан любовью навсегда к творчеству Генриха Гейне. Перевод его «Лорелеи», сделанный на уроках Елены Григорьевны, стал первым моим напечатанным стихотворением, которое увидело свет в далеком 1969 году на страницах газеты «Знамя»…»

Традиционные ведущие библиотечных мероприятий - Наталья Викторовна Абросимова и Мария Ивановна Гаранина — при помощи мультимедийной презентации рассказали об истории создания сборника, о том, как любовь к литературе Игорю Рафаэльевичу привили родители. Немало теплых слов было сказано в адрес иллюстратора сборника Дмитрия Вячеславовича Кирюхина. Затем слово было предоставлено автору переводов. Игорь Рафаэльевич озвучил собравшимся избранные стихи из книги, сопроводив их краткими комментариями. Особое внимание уделил произведению Гейне «Германия. Зимняя сказка», подчеркнув, что поэт близок ему по духу, долгое время жил в эмиграции в Париже, но когда спустя 13 лет вернулся на родину, то она вдохновила его на создание этой прекрасной поэмы.

Также прозвучали переводы стихотворений «Фресковые сонеты Христиану Зете», пролог из «Путешествия по Гарцу», «Сон и явь», «В дорогу», «Где?». В заключение поэт прочитал свои стихи из готовящегося сборника «Рвань»: «Великая революция», «Третий путь», «Дождь» и несколько других. По-русски и по-немецки прозвучало стихотворение «Лорелея» — самое первое творение Гейне, с которым познакомился переводчик. Переводы и стихи Игоря Гражданинова звучали настолько убедительно и проникновенно, что каждое выступление зрители встречали аплодисментами.

Детальным и аналитическим был отзыв местной поэтессы Татьяны Ивановны Лобановской, которой сборник подарили заранее.

А всем тем, кто не смог прийти на презентацию, мы рекомендуем посетить библиотеку и ознакомиться с творчеством нашего земляка.

Дмитрий УРЕЗКОВ

Фото с мероприятия