Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Как любят мертвые рассказы чарльз буковски. и другие рассказы

Как любят мертвые рассказы чарльз буковски. и другие рассказы

Многое изменилось в Хармонте с тех пор, как сталкер Рэдрик Шухарт вынес из Зоны "Золотой шар"…

Нет Рыжего, умер Гуталин, уехал из города Дик Нунан. "Черные брызги", "пустышки" и "булавки" приносят скупщикам хабара уже новые сталкеры. Весь теневой бизнес подмяла под себя криминальная империя Карла Цмыга – сталкера по кличке Карлик, когда-то женившегося на красавице Дине Барбридж. Подросла дочь покойного Гуталина – Сажа, вернулся в город эмигрант Ян Квятковски, по кличке Джекпот, прибыла выдающая себя за журналистку дочь Дика Нунана Мелисса, накопил силы клан наркобарона Стилета Панини.

Но главное – изменилась сама Зона. Это уже не просто смертельно опасное место, куда отправлялись на поиски хабара отчаянные парни.

Однажды Зона, подобно сжатой пружине, выстрелила, разом изменив все в Хармонте и поставив героев перед необходимостью выживать.

Зона причудливо переплела судьбы Карлика, Джекпота, Сажи, Мартышки и многих других.

Предательство и смерть, любовь и ненависть, войны наркомафии и аномалии Зоны… И лишь тем, кто уцелел, удастся наконец понять – кто они друг другу?

Свои. Или – чужие?

Майк Гелприн
Хармонт. Наши дни

Часть 1. 1989-1991

Ричард Г. Нунан, 54 года, представитель поставщиков электронного оборудования при хармонтском филиале Международного Института Внеземных Культур

Швейцар в холле невзрачного здания с неприметной вывеской "Юридическая контора Корш, Корш и Саймак", как обычно, клевал носом. Ричард Г. Нунан неодобрительно покачал головой и взбежал по лестнице на второй этаж. Привычно принюхался к стойкому, не выветрившемуся за многие годы запаху, поморщился, подосадовал, что природу этого запаха так и не сумел определить, и попылил по тёмному, крытому прохудившимся ковром коридору.

В приёмной старательно стучала по клавишам блондинистая секретарша. Ричард попытался вспомнить, как же её зовут, не вспомнил и приветливо помахал ручкой.

Секретарша кивнула, и Ричард посеменил в кабинет. Господин Лемхен был у себя. Его прямоугольное генеральское лицо при виде визитёра привычно собралось в складки и приняло неопределённое выражение, означавшее то ли приветливую улыбку, то ли досаду от того, насколько господину Лемхену всё обрыдло.

– Присаживайтесь, – небрежно предложил господин Лемхен. – Располагайтесь.

Ричард устроился на краешке неудобного громоздкого стула для посетителей и приготовился к обычной малоприятной рутине. Ежемесячные отчёты перед начальством удовольствием были весьма сомнительным. Учитывая начальственный нрав – в особенности.

– Должен сказать, – медлительно проговорил господин Лемхен, – в кои-то веки я вами доволен.

От удивления Ричард сморгнул и едва не переспросил, не ослышался ли. Доволен господин Лемхен бывал, разве что когда кого-нибудь из коллег понижали в должности или увольняли в отставку.

– Да-да, – кивком подтвердил хозяин кабинета. – Утечка материалов из Зоны практически прекратилась, за последние полгода поток, можно сказать, почти иссяк. Я, правда, не уверен, что причиной тому именно ваша деятельность.

Удивление враз прошло. Ричард почувствовал даже некоторое облегчение от того, что неожиданная благосклонность начальства сменилась привычным недовольством. Конечно, так тебя и растак, моя деятельность ни при чём. Псу под хвост нужна эта моя деятельность. Хабар перестал утекать налево сам по себе, эдак тебя и разэдак. Сталкеры внезапно синхронно помутились умом и решили пожить в тюрьме, свобода им, туда их растуда, поднадоела. И, разумеется, никакой Ричард Г. Нунан и рядом с этими событиями не стоял.

– Вам виднее, – вслух сказал он, демонстративно разглядывая чёрные казённые портьеры на окнах.

– Разумеется, – согласился господин Лемхен. – Разумеется, мне виднее. Итак, материалы противнику больше не поступают. Ни из нашей Зоны не поступают, ни из других. Сталкеры поумирали. Те, что не поумирали, упрятаны за решётку. Те, что не упрятаны, отошли от дел, а молодые, как обычно, никуда не годятся. Так?

– Допустим, так, – согласился Ричард осторожно.

– Допустим-допустим. А кстати, как с ними обстоят дела, со сталкерами?

– Стервятник Барбридж, как вы наверняка помните, ненадолго пережил сына. Рыжий Шухарт в тюрьме. Носатый Бен-Галеви, Курёнок Цапфа, Креон Мальтиец в соседних с ним камерах. Карлик Цмыг женился на Дине Барбридж, так что ему теперь, – Ричард хохотнул, – не до Зоны, за женой бы углядеть. Кого я ещё позабыл?

Господин Лемхен раскрыл лежащую перед ним пузатую папку и сверился с её содержимым.

– Ну а как поживает Гундосый Гереш? – небрежно осведомился он.

– Один из немногих действующих сталкеров, – в тон начальству ответил Нунан. – Хабар через Мосла сбывает мне. Правда, хабара не много. Есть ещё пара-тройка из новых: Лохматый Батчер, Прощелыга Мартен, потом этот, как его… Киприот Сатырос. Тоже сбывают мне и тоже не много, можно считать, ничего.

– Понятно. А скажите-ка мне, Ричард, вам не приходило в голову, что приток материала прекратился не оттого, что сталкеров поприжали, а те, кого не поприжали, разучились работать, а попросту потому, что шкатулочка-то не бездонна?

– В каком смысле? – растерянно переспросил Ричард.

– Да в самом прямом. Вы, с позволения спросить, "Доклады Института Внеземных Культур" изучаете?

– Изучаю, конечно, – соврал Ричард. – С регулярностью.

– Плохо, значит, изучаете. По мнению наших героических учёных, ведущих заметьте, ресурс хармонтской Зоны на настоящий момент практически выработан. А проще говоря, всё, что можно оттуда вытащить, уже упёрли. Остались лишь запрещённые для изучения материалы: "студень" этот, как его, мерзкий. "Пух", "зелёнка", что там ещё есть?

Ричард вытащил носовой платок и промокнул внезапно вспотевшую лысину.

– Вы хотите сказать… – неуверенно начал он.

– Да я, по сути, уже сказал. Орден вы свой получите, представление я подписал. Не исключено, что получите и повышение. Но вот деятельность ваша в Хармонте подходит к концу, Ричард. Платить вам здесь баснословную зарплату становится несколько нерентабельно, вы согласны? Тем более, используете вы её явно нелучшим образом. Это ваше заведение, – господин Лемхен поморщился, – которое, собственно, публичный дом. Мне, знаете, несколько даже неудобно, что мой сотрудник и подчинённый – хозяин борделя. Нет, я, конечно, понимаю, что весёлый дом с девочками у вас для прикрытия. Однако можно было бы подобрать что-нибудь поприличнее, вы не находите? Лавку какую-нибудь там, парикмахерскую, сапожную мастерскую…

Вот оно как, отстранённо разглядывая потолок, думал Нунан. Надо же… Старый боевой конь стал не нужен. А я даже позабыл как-то о такой перспективе. Обвыкся уже здесь, прижился, врос в этот город, дом вон зачем-то купил. Повышение… Да подотрись ты своим повышением, кому нужен спецагент, которому уже как следует за пятьдесят, пускай он и с неоценимым опытом.

– Спасибо, – сказал Ричард вслух. – Орден – это прекрасно. Я буду носить его, не снимая.

Он поднялся и, не прощаясь, двинулся на выход.

– Постойте! – рявкнул в спину господин Лемхен. – Я вас ещё не отпустил. И не уволил. Пара месяцев у вас есть. Может статься, даже три месяца. Успокойтесь, поберегите нервы, съездите в отпуск.

– В отпуск? – механически повторил Ричард. – Какой уж там отпуск.

Пинок под зад, тоскливо думал Ричард Г. Нунан, медленно ведя "пежо" по центральным хармонтским улицам. Вот и мне достался пинок под зад. Что же теперь делать, а? Продать дом, обстановку. Продать "Пять минут", заведение прибыльное, от покупателей отбою не будет. И убраться отсюда к чертям, туда, где о спецагентах люди читают в книжках, а не называют их друзьями, доверяют им и садятся потом в тюрьму. Туда, где неоткуда вынести Золотой шар, где вообще нет никаких шаров, кроме разве что бильярдных. И где не надо называться чужим именем, не надо жить по легенде, не надо напиваться вдрызг с лихими людьми, которые считают тебя другом и ведут себя с тобой как с другом. И которые, если узнают, кто на самом деле их друг, то прожить тебе позволят, может быть, минут пять.

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Буковски Чарлз
Сборник рассказов

И НЕ ПЫТАЙТЕСЬ...
Попытка

В издании справочника «Кто есть кто в Америке» 1992 года статья о Чарлзе Буковски занимает 29 строк. «Буковски, Чарлз. Автор. Род. в Андернахе, Гер., 16 авг. 1920 г. Переехал в США, 1923 г. Ж. Линда Бейль; 1 ребенок, Марина-Луиза, от брака с Барбарой Фрай, 1955. Студент, Городской Колледж Лос-Анжелеса, 1939-41... Получил стипендию Национального Фонда Поощрения Искусств, 1974. Лауреат премии издательства „Луджон Пресс“...» А дальше, очень мелким шрифтом – названия книг: стихи, сборники рассказов, романы, киносценарии, редакторские работы, – закадровые повествования в фильмах о нем, фильмы, снятые по его книгам, магнитные записи... И в самом конце, там, где у его соседей по странице, уважаемого хортикультуриста и педагога Мартина Джона Буковача и достойного физиотерапевта Элен-Луизы Буковски, значатся подробнейшие домашние и рабочие адреса и контактные телефоны, курсивом набрано только два слова: Не пытайтесь.

Описывать, загонять в рамки, присваивать Чарлза Буковски или навещать его дом уже пытались многие. И будут еще пытаться, поверьте: он стал моден, а соблазн побыть причастным к настоящей литературе, хоть и посмертно, очень силен (здесь, наверное, и я не исключение). Фигура литературного культа, противоречивый и неуживчивый, сварливый и вздорный, он мифически мудр для поклонников своего обильно орошенного бухлом просторечия, однако, изводяще "нелитературен" для многих академиков.

В 1966 году преданный издатель Буковски Джон Мартин основал в Санта-Розе, Калифорния, издательство "Черный Воробей" (Black Sparrow Press) только для того, чтобы предоставить голос тоскливым размышлениям автора, публиковать его плохо замаскированные автобиографические наброски, житейские истории, нелицеприятные наблюдения и нарочито некрасивые стихи. В 1993 году Мартин составил последнюю прижизненную антологию Буковски "Беги Вместе с Добычей" (Run With The Hunted). Весь опубликованный "Черным Воробьем" поэтический и прозаический материал (и в этом – очарование книги, хотя в антологию не вошли такие жемчужины, как "Заметки Старого Козла" или "Прекраснейшая Женщина в Городе" ) расположен в грубо хронологическом порядке – от воспоминаний карапуза к "крепости заднего ума" старого прожженного циника. Результатом стало появление некоего смутного мемуара – ведь для последователей жизнь автора в высшей степени неотделима от его работы. Буковски-автор не единожды за свою жизнь призывал на помощь "второе я" Генри Чинаски (друзья называют его Хэнком), вытаскивавшего на страницы книг семь десятилетий битв своего создателя: со шрамами от прыщей, с барменами, шлюхами, тотализатором на скачках. Великое множество унылых историй Буковского – как вечное сражение черного юмора с убожеством жизни, как память о бесконечной череде тупых ударов по голове, о провалившихся вылазках из захламленной писательской конуры в мир работяг, шабашников и почтовых крыс.

"Большую часть своего барахла я пишу, когда пьян," – объявляет один из его персонажей. – "Когда я трезв, я – просто экспедитор, да и то не очень добросовестный."

"Абсурд у Буковски обволакивает каждый факт жизни липким сиропом, пока чаяния человечества не низводятся до смешного," – писал критик Джеймс Салливэн в нью-орлеанской газете "Таймс-Пикайюн". – "Ни бедность, ни убожество не празднуются. Они просто есть."

ногти; ноздри; шнурки

не очень хорошая ночь в Сан-Педро этого мира

Видимо, такая зацикленность на бытии и объясняет успех писателя за пределами Америки. Кажущаяся плоскость повествования легко переводится на другие языки – и остается лишь на поверхности. Смесь хорошо натренированной отточенности стиля и монотонного, полупьяного внутреннего голоса, постоянно возвращающегося к началу высказывания, настойчивого, подчеркивающего нечто очень важное, убеждающего в правоте мыслей и поступков хозяина – не знаю, насколько легко воссоздать это на немецком или итальянском, где терпимость языка значительно выше, чем в русском. И в Германии, и в Италии, кстати, этот экзистенциальный распад повествования возводил Буковски на вершины списков бестселлеров неоднократно. Не думаю, что в России это с его книгами смогут сделать аскетичность, лапидарность и незакомплексованность языковыми условностями. Простое всегда воспринимается – как и переводится – сложнее.

Он презирал липу и претенциозность на любом уровне языка и инстинктивно ежился даже от чересчур вычурного или "литературного" словоупотребления. Стиль его прост и прямолинеен: фразы, в основном, короткие и целенаправленные, никаких метафор, аллюзий, никаких "приемчиков". Как и Хемингуэй, с которым его изредка сравнивали, он предпочитал простые прилагательные; слова и абзацы должны быть короткими и по делу.

"Самое трудное в письме," – говорил он, объясняя особенности своего телеграфного стиля, – "это сесть на стул перед машинкой. Как только вы это сделали, начинается кино. Стоит мне сесть, нет никакого плана, никаких усилий, никакого труда. Как будто машинка делает это все сама. Пишешь как в каком-то трансе... Слова иногда выходят как кровь, а иногда – как вино... Шаг, ритм, танец, быстрота – все это современный век. Атомные бомбы висят на деревьях, как грейпфруты. Мне нравится сказать то, что я должен сказать, и отвалить."

Но голос Буковски – голос звучит, заставляя читателя тыкаться носом в страницу в поисках того чуда, что заставило звучать черные знаки на плоском листе бумаги, – в изумлении или же в негодовании: как только могли такое напечатать?.. Иногда Буковски называют битником, иногда натуралистом, но писал он так, будто был водопроводчиком. Для него задача воссоздать сцену сводилась к экономному использованию как можно более короткого колена. Слова для него – гайки, болты и втулки, и украшать их или же описывать написанное им – все равно, что наносить простым карандашом метки на проржавевшую канализационную трубу. Сам автор говорил: "Утверждать, что я – поэт, значит, помещать меня в компанию версификаторов, неоновых гурманов, придурков, лохов и мерзавцев, маскирующихся под мудрецов."

Именно поэтому я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь развернутую цитату – автобиографию Хэнка, написанную в 1975 году для биобиблиографического словаря Джона Уэйкмэна "Писатели Мира". Итак, Хэнк – своими словами:

"Я родился в Андернахе, Германия. Мой отец служил в Оккупационной Армии, а моя мать – урожденная немка. В Америку меня привезли, когда мне было два года. Вскоре мы переехали в Лос-Анжелес, где я прожил б льшую часть своей жизни. По большому счету, учился я всему сам, хотя мое образование и включает в себя два года в Городском Колледже Лос-Анжелеса. Вскоре после этого я начал скитаться по стране, перебиваясь случайными заработками, вроде работы уборщика, служителя автозаправки, охранника, посудомоя, экспедитора, складского служащего, приемщика, нарядчика, водителя грузовика, почтальона, кладовщика, почтового клерка, служителя на автостоянке. Еще я работал на фабрике собачьих бисквитов, фабрике флюоресцентных ламп, на бойне, был членом железнодорожной ремонтной бригады, а также работал на Американский Красный Крест. Я видел большинство городов и работал примерно в сотне мест. В основном, я голодал, пытаясь писать, ограничивая себя одним шоколадным батончиком в день, и писал по четыре-пять рассказов в неделю. Часто у меня не было пишущей машинки, и б льшую часть своей работы я писал от руки печатными буквами и рассылал в Атлантик Мансли, Харперз и Нью-Йоркер. Все они возвращались обратно.

Наконец, в возрасте двадцати четырех лет мой рассказ был принят журналом Уита Б рнетта История. Второй принял Портфолио Кэресс Кросби. Я начал пить больше, чем обычно, бросил писать и просто пил. Так продолжалось десять лет, в каковое время я жил с несколькими женщинами, такими же отчаявшимися, как и я. Все это закончилось серией обширных кровотечений, и я оказался в благотворительной палате Окружной Больницы Лос-Анжелеса. После того, как меня по ошибке засунули в подземное хранилище ("он лежал внизу, а его бумаги передавали над ним сверху"), мне перелили двенадцать пинт крови и двенадцать пинт глюкозы. Я отказался от операции, которая, как мне сказали, мне была необходима, иначе я не выживу. Еще мне сказали, что если я выпью хоть еще раз, то непременно умру. Они солгали мне дважды.

Выйдя из больницы, я умудрился найти себе работу и квартиру. Каждый вечер я возвращался домой с работы, выпивал огромные количества пива и начинал писать стихи. За две недели я написал шестьдесят стихотворений и не имел ни малейшего понятия, что мне с ними делать дальше. Я нашел список поэтических журналов – один из них печатался в Уилере, штат Техас. Ага, подумал я, там, в стареньком, оплетенном лианами коттедже живет старушка, выращивает канареек; от этих стихов ее счетчик паники зашкалит. Я кинул пакет в почтовый ящик и забыл про них. Обратно я получил очень толстое письмо, в котором объявлялось, что я – "гений". Звучало нормально. Я ответил. Выпуск журнала (Арлекин) целиком был отдан моей работе. Мы продолжали переписываться. Она приехала меня навестить. Довольно привлекательная светловолосая деваха. Мы поженились и отправились в Техас, где выяснилось, что она – миллионерша. Брак наш длился два с половиной года.

Я продолжал писать, мне везло. Я даже вернулся к жанру рассказа, довольно большое их количество напечатал в Вечнозеленом Ревю; вышли мои книги стихов – примерно по одной в год в разных местах, основные издания "Луджон Пресс". Я начал вести колонку "Заметки Старого Козла", которую стала печатать подпольная газета "Открытый Город", а позже подхватил "Нола Экспресс" и лос-анжелесская газета "Свободная Пресса". Рассказы также начали выходить в форме книг в издательствах "Черный Воробей" и "Городские Огни". Я бросил работу в возрасте пятидесяти лет (в смысле, работу на дядю) и написал свой первый роман "Почтамт" – за двадцать ночей, использовав двадцать пинт виски, тридцать пять упаковок пива и восемьдесят сигар. "Черный Воробей" его опубликовал. С тех пор я пишу и живу этим. Джон Мартин из "Черного Воробья" здорово мне помог. Он пообещал мне 100 долларов в месяц на весь остаток жизни, вне зависимости от того, буду я писать или нет. Какому еще писателю так повезло в жизни?

Мне не особо нравится литература веков; я нахожу ее очень уравновешенной и чопорной, очень близкой к фальши в определенных изолированных случаях. Это помогло мне следить за ней. Мне нравились "Путешествие" Селина, Вийон, Неруда, ранний Хемингуэй, Сэлинджер, весь Кнут Гамсун, Федор Дос и, пожалуй, вс. Мне и до сих пор немногое нравится. Я до сих пор пишу, в основном – подпольно и вряд ли богато; как раз так, как и д лжно. Раз или два в неделю мне нравится играть на бегах, мне нравится классическая музыка, пиво, я романтик, слизняк, мне нравится бокс, и одна-две женщины, которых я знал, возносили меня гораздо выше крыш.

В разделе "Работы о", простите меня, было любое количество рецензий, статей, книга и библиография, но все это лежит в стенном шкафу вот за этой стенкой, и если я зайду туда и попытаюсь отыскать их все, то начну потеть и стану очень несчастным, а я знаю, что вам этого не хочется. Благодарю вас, и простите за машинопись и орфографические ошибки; меня это никогда особенно не интересовало."

В начале 1960-х годов Буковски уже называли "героем подполья". Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Бук наверняка ничего не слышал, – в Устьвымлаге – пробовал писать свои "Записки надзирателя" молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий... Близкий к битникам мэтр сан-францисского "поэтического Ренессанса" Кеннет Рексрот (Райнгольд Какоэтес в "Бродягах Дхармы" Джека Керуака), одним из первых высоко оценил Буковски как "поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности", а в 1966 году по итогам опроса нью-орлеанского журнала "Аутсайдер" он стал "аутсайдером года". С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене.

Внимание он привлек, в первую очередь, как поэт. Критик Дэбни Стюарт писал, что его "энергичные, жесткие и нервирующие стихи подхлестнуты необходимостью выразить себя, ...они – поле битвы, на котором Буковски сражается за свою жизнь и здравый рассудок... словами, остроумием и ожесточенной горечью".

восковые музеи, замороженные до своей наилучшей стерильности

не так уж плохи – ужасающи, но не плохи. пушка,

подумай о пушке. и о гренке на

завтрак кофе горяч ровно настолько, что

знаешь – твой язык по-прежнему на месте. три

гераньки за окном, пытаются быть

красными и пытаются быть розовыми, и пытаются быть

геранями. не удивительно, что иногда женщины

плачут, не удивительно, что мулы не хотят

тащиться в гору. ты что – в детройтском гостиничном

номере ищешь закурить? еще один

хороший день. кусочек дня. а

медсестры выходят из здания после

смены, с них хватит, восемь медсестер

с разными именами, идти им в разные

места – идут по газону, кое-кому из них

хочется какао и газету, кое-кому – в

горячую ванну, кому-то – мужика, а

кое-кто из них вообще еле шевелит мозгами. с них хватит

и не хватит. ковчеги и пилигримы, апельсины

канавы, папоротники, антитела, коробки

бумажных салфеток.

Вот здесь он и говорит о чопорности и почти фальшивости, которые находит в литературе прошлого; он утверждает, что ему совершенно бестолку сознательное ремесленничество, и записывает свои, в сущности автобиографические, как, впрочем, и б льшая часть всего остального, стихи так, как они к нему приходят, без редактуры. Так, что они больше всего напоминают Уитмана, хотя, фактически, поэтический диапазон Буковски гороздо шире, чем он делает вид: например, некоторые из его наиболее поразительных работ напоминают "автоматическое письмо" сюрреалистов и битников:

относитесь ко мне с высшим ужасом

как к тому, кто раздвинул ставни

когда президент приостановился побриться

зачарованный тем, как обернулся Индеец

сквозь тьму, и воды, и пески...

Творческое наследие Чарлза Буковски щедро по своему количеству и неровно по качеству, но в своих лучших и самых мощных стихах, как писал Дэбни Стюарт, он "живет в мире, низводящем поэта до состояния бессильной изоляции. Иногда он почти что хнычет... Американский язык, каким его слышит Буковски, в самом деле довольно легко "прибить к бумаге гвоздями". Но придать ему форму или, что еще лучше, обнаружить для него форму, – совершенно другое дело... Эскаписты великих стихов не пишут."

Биограф Хью Фокс говорил о "темном, негативном мировосприятии Буковски... в котором он упорствует изо дня в день, выискивая уродливое, сломанное, уничтоженное, безо всякой надежды на какое бы то ни было "окончательное" спасение и без желания его". Его персонажи в самом деле таковы – уголовники, пьянчуги, тараканы, безумцы, бляди, крысы, игроки, обитатели трущоб и паршивых лос-анжелесских баров, – и именно их он чествует в своей поэзии. Из той же самой среды – печальные герои и героини его прозы, в целой принимавшейся критиками литературного истэблишмента более серьезно, нежели стихи. Да и сам он – или "широкий, но не высокий человек", каким его описывал в 1974 году Роберт Веннерстен, "одетый в клетчатую рубашку и джинсы, туго подтянутые под пивное брюхо, длинные темные волосы зачесаны назад, с проволочной бородой и усами, запятнанными сединой", или "проседающий, сломленный, тающий старик, очевидно, на грани нервного срыва", каким его увидел Хью Фокс. Но каким бы он ни представал своим гостям, в нем всегда присутствовала эта абсолютная ясность ума, этот контроль разума, а также – настолько покоряющее добродушие, мужество и шедрость, что Дональд Ньюлав из "Вилледж Войса" не мог не назвать его "единственным действительно любимым поэтом подполья, о котором я слышал".

Его первый роман "Почтамт" (Post Office, 1971), слегка переработанный отчет о годах тупой пахоты на лос-анжелесской почте, с его урловыми надзирателями, тоскливыми и занудными горожанами, киром по-черному, легкодоступным сексом и блистательными побегами на ипподром, обозревателем газеты "Литературное Приложение Таймс" был назван "мужественной и жизнеутверждающей книгой, поистине меланхоличной, но и конвульсивно смешной... цепочкой анекдотов неудачника". Тем не менее, по его словам, "ей не хватало связок, которые могли бы сделать книгу чем-то большим, нежели суммой составляющих ее частей". Этот типично "высоколобый" подход к оценке произведения, опасливо отказывающий ему в праве быть таким, каково оно есть, если написано честно и мужественно, не учитывает "сверхзадачи" автора – просто рассказать о почтовом бытии Чинаски день за днем. И каждая глава, будучи сама по себе эпизодом целого, зависит от остальных, складываясь в мозаику, скрепленную тем, что далеко не словами выражается. Наверное, именно эта атмосфера недосказанности, что от презрения к рутине повседневного существования, и объединяет, среди прочего, читателей Буковски на всех континентах, как некий "подруб".

Уже в "Почтамте" становится ясно, что Чинаски/Буковски – предельный одиночка. У Бука эта тема всплывает постоянно: человеческие отношения в силу неизбежно конфликтующих стремлений, желаний и эго никогда не срабатывают. Чинаски даже не сокрушается по поводу этой неизбежности он ее принимает.Он – экзистенциалист в высшей степени: "Мы сидели и пили в темноте, курили сигареты, а когда засыпали, ни я на нее ноги не складывал, ни она на меня. Мы спали, не прикасаясь. Нас обоих ограбили." И мы чувствуем, что за этим неистощимым стоицизмом – Хэнк, которого где-то по пути эмоционально "ограбили" самого.

Эта сага "непростого человеческого счастья" продолжается в "Трудовой Книжке" (Factotum, 1976), где впервые после ранних рассказов возникает "второе я" Чарльза Буковски – Генри Чинаски, предстающий, по словам критика Ричарда Элмана, "с первых же фраз романа решительным, но глубоко удрученным карьеристом паршивых случайных заработков и перепихонов на одну ночь на задворках наших великих американских городов". Ничтоже сумняшеся, Элман счел это "чувственное, трогательное и развлекающее повествование", избавленное от маннеризмов "большой литературы" и разного рода самореклам большим прогрессом по сравнению с форсированной и скандализирующей, "продирающей до костей" ранней прозой Буковски.

Не нужно обманываться "развлекательностью" Буковски: развлекательность – в том, что его моралите (рассказы, стихотворения и взятые сами по себе пронумерованные эпизоды романов) никогда не морализуют и не тычут читателя носом в обязательность совершения какой-либо внутренней работы. Все, что происходит в голове и душе читателя, зависит только от него самого. Для этого, видимо, желательна какая-то духовная готовность, но если ее нет, то никто ведь плакать не станет. Его роман "Ветчина На Ржаном Хлебе" (Ham On Rye, 1982) – еще одно тому подтверждение: автобиографическая смесь горечи, юмора и честности, самое излюбленное критиками произведение. Впервые Буковски описал здесь свое детство и отрочество – и, в конечном итоге, невозможность существования по Американской Мечте.

Как в "Гекльберри Финне" и "Ловце Во Ржи", точка зрения очень молодого человека, вероятно, – самая выгодная позиция, с которой обнажаются двуличие, претенциозность и тщеславие "взрослого" мира. "Ветчина" приобретает более трогательное и человеческое измерение, нежели ранние работы Буковски, поскольку здесь молодому, впечатлительному и беззашитному Чинаски приходится иметь дело со злом и больной ущербностью взрослых. Действие романа происходит, в основном, в годы Депрессии и заканчивается с началом Второй Мировой войны. Чинаски растет в доме, где хронически безработный отец стереотипно суров и деспотичен ("Я ему не нравился. "Детей следует видеть, а не слышать," – говорил он мне."), а мать покорна и бесхребетна (""Отец всегда прав.""). Родители Чинаски, как и большинство взрослых в романе, проживают свои жизни на основании ложных идеалов и ошибочных представлений о том, "как надо" жить. На самом деле, эти идеи и представления с реальностью имеют мало общего, и для таких, как Чинаски, кто стремится к истине и честности и определяет "липу" с полунамека, жизнь по их правилам – игра довольно-таки безыинтересная. Роман разворачивается серией инцидентов – часто трагических, часто смешных, – в которых молодой Чинаски наблюдает эти недостатки и пороки собственных родителей и людей "реального" мира и приходит к принятию безнадежности своего положения.

Первое его столкновение с липой, в которую обряжаются люди, – когда он фабрикует якобы документальный отчет о визите президента Гувера в Лос-Анжелес и сдает своей учительнице английского. После того, как учительница обнаруживает, что "документальная" работа, которую она прочла перед всем классом как образец сочинения, – выдумка от первой до последней строчки, она все равно превозносит ее до небес, чтобы сохранить лицо при явно гнилой игре. Чинаски комментирует: "Так вот что им нужно на самом деле: ложь. Прекрасное вранье. Вот чего им хочется. Люди – дурачье."

Знание того, что люди предпочитают удобную ложь неудобной правде, делает невыносимыми его встречи со всеми, кроме понимающих его изгоев. Только с ними он, в конечном итоге, сходится, но даже в среде аутсайдеров человеческие отношения эфемерны, поэтому единственное, что делает жизнь терпимой – это мастурбации, мечты о сексе (в "Ветчине" Хэнк ни разу не совокупляется с женщиной) и, превыше всего, – алкоголь: "Без кира," – говорит Чинаски своему корешу под конец романа, – "я бы давно себе глотку перерезал." Кстати, в 1974 году, примерно то же самое он говорил посетившему его Роберту Веннерстену: бухло "вытряхивает тебя из стандарта повседневной жизни, из того, когда все одинаково. Оно выдергивает тебя из собственного тела, из собственного разума и швыряет о стенку. У меня такое чувство, что пьянство – это форма самоубийства, когда тебе позволено возвращаться к жизни и начинать все заново на следующий день."

В Штатах Буковски всю жизнь оставался партизаном, глубоко окопавшимся в подполье изящной словесности. Единственная, пожалуй, вылазка, закончившаяся успехом (успехом ли?) – когда к нему, наездами жившему в Лос-Анжелесе, в двери постучался Голливуд. "...На богатую территорию въехали. Я уже и забыл, что некоторые живут довольно неплохо, пока большинство остальных жрет собственное говно на завтрак. Когда поживешь там, где живу я, начнешь верить, что и все остальные места – такие же, как и твоя задрота." Бук познал полную меру известности после того, как написал сценарий к фильму Барбета Шр°дера "Пьянь" (Barfly, 1987), где в роли молодого, пропитавшегося джином Чинаски снялся Мики Рурк. При всей склонности автора к самому низменному антуражу и похабнейшим условиям жизни, что так расстраивают голливудских критиков, фильм стал удивительно популярен в массах. Однако, для самого Буковски мало что изменилось – подумаешь, набрался материала для еще одной книги, ставшей кривой гримасой перед ослепительными улыбками героев "фабрики грез" ("Голливуд", ,1989). Как и остальные его работы, эта регистрирует типичное настроение подчеркнутой невовлеченности: мир продолжает нас наебывать, народ.

Ведь что делает Чарлз Буковски, когда сердится? Правильно, он пишет книгу. И, по его собственным словам, "Голливуд" – это "роман негодования". "Наверное, я никогда не верил Голлувуду," – говорил он в интервью "Книжному Обозрению Нью-Йорк Таймс". – "Я слышал, что это кошмарное место, но когда я туда приехал, то обнаружил, насколько в действительности оно кошмарно, кошмарно, кошмарно, черно, сплошные головорезы." Основной мотив романа состоит из бесконечных передряг и подстав, отлично характеризующих создание художественного кинофильма с крошечным бюджетом – кино, которое почти никто не хочет делать, и за просмотр которого почти никто не захочет платить. Чем ниже ставки, тем неистовее борьба за власть – и тем чаще летает в воздухе слово "гений". Один из таких "гениев" на сомнительной зарплате у продюсеров Фридмана и Фишмана, выведенных в романе, – некий крутой писатель Виктор Норман, которым Чинаски восхищается как "одним из последних защитников мужского начала в США". Его протагониста Нормана Мейлера и Чарлза Буковски иногда сравнивали критики. Молли Хаскелл, например, писала в "Книжном Обозрении Нью-Йорк Таймс": оба они – "писатели, чье величайшее достижение лежит в разумности их репортажа, где, по иронии, они отдают себя более свободно, чем в своих вымышленных работах. Оба писателя сделали фетишем собственную "мужчинность", но контрасты здесь могут оказаться более поразительными, нежели сходство." В одном месте Чинаски обеспокоен тем, что на главную роль – его самого – взяли Джона Бледсоу (он же Мики Рурк), и говорит ему: "Кончай жопой вилять... Он же не может быть нью-йоркцем. Этот главный герой – калифорнийский мальчишка. Калифорнийские мальчишки – оттяжники, сидят себе в норке. Они не скачут сломя голову, дают остыть, все взвешивают и делают следующий ход. Поменьше паники. А подо всем этим в них есть способность убить. Но дым вначале они не пускают." Вот в этом, наверное, и состоит основное различие между Норманом Мейлером и Чарлзом Буковски.

С рассказами Хэнка выходила та же история. Томас Р.Эдвард, описывая в "Нью-Йоркском Книжном Обозрении" его большой сборник, озаглавленный "Эрекции, Эякуляции, Эксгибиции И Истории Обыкновенного Безумия Вообще" (Erections, Ejaculations, Exhibitions and General Tales of Ordinary Madness, 1972) подтверждал еще раз, что "эти истории делают литературой немодные и неидеологические вкусы и пристрастия среднего избирателя. голосующего за сенатора Уоллеса". В его рецензии содержится, пожалуй, лучший парафраз отношения Буковски к тому миру, которого он никогда не покидал: "Политика – говно, поскольку работа при либеральном строе так же отупляюща и неблагодарна, как и в при любом тоталитарном; художники и интеллектуалы – в основном, фуфло, самодовольно наслаждающееся благами общества, на которое они тявкают; радикальная молодежь бездуховные ослы, изолированные наркотой и собственными бесконечными стенаниями от подлинных переживаний разума или тела; большинство баб блядво, хотя честные бляди хороши и желанны; никакая жизнь, в конечном итоге, не срабатывает, но самая лучшая из возможных зависит от количества банок пива, денег, чтобы ездить на бега, и согласной тетки любого возраста и формы в хороших старомодных пажах и туфлях на высоком каблуке."

Хотя позднее Буковски перешел исключительно на повествование от первого лица, в этих ранних рассказах он экспериментировал и с третьим. При соблюдении своего "лобового" стиля он, тем не менее ставил опыты и на других уровнях, заставляя задуматься критиков: а не в этом ли заключается новаторство молодого новеллиста? Не в отсутствии ли заглавных букв в именах собственных? Или в набранных одними прописными диалогах? Охренеть, какие эксперименты... Юмор же Буковски очень мало кто замечал (среди этих немногих надо отдать должное Джею Дохерти) низколобый ("раблезианский") юмор крутого парня, унижающий и высмеивающий все и вся: от феминистов до гомосексуалов, от писателей до политиков. Многие до сих пор не считают Буковски смешным – больше того, многие его за это просто ненавидят, – но большинство нормальных людей чувство юмора Хэнка привлекает и развлекает как ничто другое, оживляя до предела безрадостную картину мира.

Эдвард приходит к выводу, что Буковски "в своем лучшем виде выглядит анархистской сатирой в пластиковом мире – когда допивается и лажается до безобразия в гостиных, где пьют коктейли, в самолетах разных авиакомпаний, на поэтических чтениях в колледжах, когда приходит на дзэн-буддистскую свадьбу в высшее общество и оказывается единственным гостем при галстуке и с подарком... когда принимает длинноволосых парней за девчонок, когда пойман между тайным удовольствием и ужасом знания, что его стихи известны лишь немногим посвященным и ценимы ими. Несмотря на всю свою преданность старой роли мачо-артиста... в Буковски есть слабина, сентиментальность, привязанность, по счастью, к своему искусству. Ему известно так же хорошо, как и нам, что история его обошла, и что его потеря – это и наша утрата тоже. В некоторых из этих печальных и смешных рассказов его статус ископаемого выглядит не без определенной святости."

Буковски никогда не пользовался поддержкой университетов или крупных издателей (полунищий в те годы Джон Мартин – не в счет). "ТЫ ЧТО, СЕБЕ ГРАНТ НЕ МОЖЕШЬ ВЫХАРИТЬ? – говорит ему персонаж его рассказа "Великие Поэты Подыхают В Дымящихся Горшках Дерьма". – ...ВЕДЬ КАЖДЫЙ ОСЕЛ В СТРАНЕ ЖИВЕТ НА ГРАНТ." "ТЫ, НАКОНЕЦ, СКАЗАЛ ЧТО-ТО ДЕЛЬНОЕ," отвечает ему автор. Он набирал очки в глазах тех, кому обрыдла "политическая корректность" и "безопасность" тем, сюжетов и форматов отягощенной этикетом прозы и поэзии большинства его современников, в основном, за счет изустной молвы. До самого последнего времени все, написанное Буковски (свыше 60 книг), печаталось исключительно эфемерными мимеографированными самиздатовскими журнальчиками или "индивидуальными частными предприятиями", вроде прославленного сан-францисского издательства Лоуренса Ферлингетти "Огни Большого Города" (City Lights) или сказочно неизвестного нью-орлеанского "Луджон Пресс" (Loujon Press), чьи старые издания теперь по карману разве что самым богатым и знающим коллекционерам раритетов. Несмотря на яростное отрицание всяческой литературщины, ранние стихи Буковски, особенно нью-орлеанского периода, пронзительны в наготе своего чувства к этому городу:

потеряться,

может, даже окончательно свихнуться

не так уж и плохо,

если можешь

таким и остаться:

непотревоженным.

это мне подарил

Нью-Орлеан.

никто никогда там не звал

меня по имени.

Днем художница-цыганка продавала свои картины во Французском Квартале, на углу улиц Святого Петра и Королевской, время от времени позируя для своих собратьев. А все вечера тратила на ручной набор книг, которые ее муж печатал на древнем станке, занимавшем всю спальню их однокомнатной квартиры... Это не Париж 20-х годов, хотя похоже, правда? Это – Нью-Орлеан 60-х, самый странный из всех городов США. Так случилось, что именно здесь и именно в то время читающая публика узнала имя Чарлза Буковски. То были дни, когда Джипси Лу Уэбб и ее муж, ныне покойный Джон Эдгар Уэбб, создавали "Луджон Пресс", издательство, выпускавшее "Аутсайдер" (The Outsider) – "один из первых мимеографированных журналов, если вообще не вожак всей революции самиздата", как его помянул в "Женщинах" Хэнк. Помимо шести номеров, вышедших в самом начале того бурного десятилетия, до сих пор сохранились пять прекрасных книг, которые и теперь, тридцать лет спустя вызывают вздохи восхищения завистливых коллекционеров – настолько искусно они сделаны.

Чарлз Буковски
Сборник рассказов

Буковски Чарлз
Сборник рассказов

ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
Сборник рассказов
И НЕ ПЫТАЙТЕСЬ...
Попытка
В издании справочника "Кто есть кто в Америке" 1992 года статья о Чарлзе Буковски занимает 29 строк. "Буковски, Чарлз. Автор. Род. в Андернахе, Гер., 16 авг. 1920 г. Переехал в США, 1923 г. Ж. Линда Бейль; 1 ребенок, Марина-Луиза, от брака с Барбарой Фрай, 1955. Студент, Городской Колледж Лос-Анжелеса, 1939-41... Получил стипендию Национального Фонда Поощрения Искусств, 1974. Лауреат премии издательства "Луджон Пресс"..." А дальше, очень мелким шрифтом - названия книг: стихи, сборники рассказов, романы, киносценарии, редакторские работы, - закадровые повествования в фильмах о нем, фильмы, снятые по его книгам, магнитные записи... И в самом конце, там, где у его соседей по странице, уважаемого хортикультуриста и педагога Мартина Джона Буковача и достойного физиотерапевта Элен-Луизы Буковски, значатся подробнейшие домашние и рабочие адреса и контактные телефоны, курсивом набрано только два слова: Не пытайтесь.
Описывать, загонять в рамки, присваивать Чарлза Буковски или навещать его дом уже пытались многие. И будут еще пытаться, поверьте: он стал моден, а соблазн побыть причастным к настоящей литературе, хоть и посмертно, очень силен (здесь, наверное, и я не исключение). Фигура литературного культа, противоречивый и неуживчивый, сварливый и вздорный, он мифически мудр для поклонников своего обильно орошенного бухлом просторечия, однако, изводяще "нелитературен" для многих академиков.
В 1966 году преданный издатель Буковски Джон Мартин основал в Санта-Розе, Калифорния, издательство "Черный Воробей" (Black Sparrow Press) только для того, чтобы предоставить голос тоскливым размышлениям автора, публиковать его плохо замаскированные автобиографические наброски, житейские истории, нелицеприятные наблюдения и нарочито некрасивые стихи. В 1993 году Мартин составил последнюю прижизненную антологию Буковски "Беги Вместе с Добычей" (Run With The Hunted). Весь опубликованный "Черным Воробьем" поэтический и прозаический материал (и в этом - очарование книги, хотя в антологию не вошли такие жемчужины, как "Заметки Старого Козла" или "Прекраснейшая Женщина в Городе" ) расположен в грубо хронологическом порядке - от воспоминаний карапуза к "крепости заднего ума" старого прожженного циника. Результатом стало появление некоего смутного мемуара - ведь для последователей жизнь автора в высшей степени неотделима от его работы. Буковски-автор не единожды за свою жизнь призывал на помощь "второе я" Генри Чинаски (друзья называют его Хэнком), вытаскивавшего на страницы книг семь десятилетий битв своего создателя: со шрамами от прыщей, с барменами, шлюхами, тотализатором на скачках. Великое множество унылых историй Буковского - как вечное сражение черного юмора с убожеством жизни, как память о бесконечной череде тупых ударов по голове, о провалившихся вылазках из захламленной писательской конуры в мир работяг, шабашников и почтовых крыс.
"Большую часть своего барахла я пишу, когда пьян," - объявляет один из его персонажей. - "Когда я трезв, я - просто экспедитор, да и то не очень добросовестный."
"Абсурд у Буковски обволакивает каждый факт жизни липким сиропом, пока чаяния человечества не низводятся до смешного," - писал критик Джеймс Салливэн в нью-орлеанской газете "Таймс-Пикайюн". - "Ни бедность, ни убожество не празднуются. Они просто есть."
ногти; ноздри; шнурки
не очень хорошая ночь в Сан-Педро этого мира
Видимо, такая зацикленность на бытии и объясняет успех писателя за пределами Америки. Кажущаяся плоскость повествования легко переводится на другие языки - и остается лишь на поверхности. Смесь хорошо натренированной отточенности стиля и монотонного, полупьяного внутреннего голоса, постоянно возвращающегося к началу высказывания, настойчивого, подчеркивающего нечто очень важное, убеждающего в правоте мыслей и поступков хозяина - не знаю, насколько легко воссоздать это на немецком или итальянском, где терпимость языка значительно выше, чем в русском. И в Германии, и в Италии, кстати, этот экзистенциальный распад повествования возводил Буковски на вершины списков бестселлеров неоднократно. Не думаю, что в России это с его книгами смогут сделать аскетичность, лапидарность и незакомплексованность языковыми условностями. Простое всегда воспринимается - как и переводится - сложнее.
Он презирал липу и претенциозность на любом уровне языка и инстинктивно ежился даже от чересчур вычурного или "литературного" словоупотребления. Стиль его прост и прямолинеен: фразы, в основном, короткие и целенаправленные, никаких метафор, аллюзий, никаких "приемчиков". Как и Хемингуэй, с которым его изредка сравнивали, он предпочитал простые прилагательные; слова и абзацы должны быть короткими и по делу.
"Самое трудное в письме," - говорил он, объясняя особенности своего телеграфного стиля, - "это сесть на стул перед машинкой. Как только вы это сделали, начинается кино. Стоит мне сесть, нет никакого плана, никаких усилий, никакого труда. Как будто машинка делает это все сама. Пишешь как в каком-то трансе... Слова иногда выходят как кровь, а иногда - как вино... Шаг, ритм, танец, быстрота - все это современный век. Атомные бомбы висят на деревьях, как грейпфруты. Мне нравится сказать то, что я должен сказать, и отвалить."
Но голос Буковски - голос звучит, заставляя читателя тыкаться носом в страницу в поисках того чуда, что заставило звучать черные знаки на плоском листе бумаги, - в изумлении или же в негодовании: как только могли такое напечатать?.. Иногда Буковски называют битником, иногда натуралистом, но писал он так, будто был водопроводчиком. Для него задача воссоздать сцену сводилась к экономному использованию как можно более короткого колена. Слова для него - гайки, болты и втулки, и украшать их или же описывать написанное им - все равно, что наносить простым карандашом метки на проржавевшую канализационную трубу. Сам автор говорил: "Утверждать, что я - поэт, значит, помещать меня в компанию версификаторов, неоновых гурманов, придурков, лохов и мерзавцев, маскирующихся под мудрецов."
Именно поэтому я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь развернутую цитату - автобиографию Хэнка, написанную в 1975 году для биобиблиографического словаря Джона Уэйкмэна "Писатели Мира". Итак, Хэнк - своими словами:
"Я родился в Андернахе, Германия. Мой отец служил в Оккупационной Армии, а моя мать - урожденная немка. В Америку меня привезли, когда мне было два года. Вскоре мы переехали в Лос-Анжелес, где я прожил б льшую часть своей жизни. По большому счету, учился я всему сам, хотя мое образование и включает в себя два года в Городском Колледже Лос-Анжелеса. Вскоре после этого я начал скитаться по стране, перебиваясь случайными заработками, вроде работы уборщика, служителя автозаправки, охранника, посудомоя, экспедитора, складского служащего, приемщика, нарядчика, водителя грузовика, почтальона, кладовщика, почтового клерка, служителя на автостоянке. Еще я работал на фабрике собачьих бисквитов, фабрике флюоресцентных ламп, на бойне, был членом железнодорожной ремонтной бригады, а также работал на Американский Красный Крест. Я видел большинство городов и работал примерно в сотне мест. В основном, я голодал, пытаясь писать, ограничивая себя одним шоколадным батончиком в день, и писал по четыре-пять рассказов в неделю. Часто у меня не было пишущей машинки, и б льшую часть своей работы я писал от руки печатными буквами и рассылал в Атлантик Мансли, Харперз и Нью-Йоркер. Все они возвращались обратно.
Наконец, в возрасте двадцати четырех лет мой рассказ был принят журналом Уита Б рнетта История. Второй принял Портфолио Кэресс Кросби. Я начал пить больше, чем обычно, бросил писать и просто пил. Так продолжалось десять лет, в каковое время я жил с несколькими женщинами, такими же отчаявшимися, как и я. Все это закончилось серией обширных кровотечений, и я оказался в благотворительной палате Окружной Больницы Лос-Анжелеса. После того, как меня по ошибке засунули в подземное хранилище ("он лежал внизу, а его бумаги передавали над ним сверху"), мне перелили двенадцать пинт крови и двенадцать пинт глюкозы. Я отказался от операции, которая, как мне сказали, мне была необходима, иначе я не выживу. Еще мне сказали, что если я выпью хоть еще раз, то непременно умру. Они солгали мне дважды.
Выйдя из больницы, я умудрился найти себе работу и квартиру. Каждый вечер я возвращался домой с работы, выпивал огромные количества пива и начинал писать стихи. За две недели я написал шестьдесят стихотворений и не имел ни малейшего понятия, что мне с ними делать дальше. Я нашел список поэтических журналов - один из них печатался в Уилере, штат Техас. Ага, подумал я, там, в стареньком, оплетенном лианами коттедже живет старушка, выращивает канареек; от этих стихов ее счетчик паники зашкалит. Я кинул пакет в почтовый ящик и забыл про них. Обратно я получил очень толстое письмо, в котором объявлялось, что я - "гений". Звучало нормально. Я ответил. Выпуск журнала (Арлекин) целиком был отдан моей работе. Мы продолжали переписываться. Она приехала меня навестить. Довольно привлекательная светловолосая деваха. Мы поженились и отправились в Техас, где выяснилось, что она - миллионерша. Брак наш длился два с половиной года.
Я продолжал писать, мне везло. Я даже вернулся к жанру рассказа, довольно большое их количество напечатал в Вечнозеленом Ревю; вышли мои книги стихов - примерно по одной в год в разных местах, основные издания "Луджон Пресс". Я начал вести колонку "Заметки Старого Козла", которую стала печатать подпольная газета "Открытый Город", а позже подхватил "Нола Экспресс" и лос-анжелесская газета "Свободная Пресса". Рассказы также начали выходить в форме книг в издательствах "Черный Воробей" и "Городские Огни". Я бросил работу в возрасте пятидесяти лет (в смысле, работу на дядю) и написал свой первый роман "Почтамт" - за двадцать ночей, использовав двадцать пинт виски, тридцать пять упаковок пива и восемьдесят сигар. "Черный Воробей" его опубликовал. С тех пор я пишу и живу этим. Джон Мартин из "Черного Воробья" здорово мне помог. Он пообещал мне 100 долларов в месяц на весь остаток жизни, вне зависимости от того, буду я писать или нет. Какому еще писателю так повезло в жизни?
Мне не особо нравится литература веков; я нахожу ее очень уравновешенной и чопорной, очень близкой к фальши в определенных изолированных случаях. Это помогло мне следить за ней. Мне нравились "Путешествие" Селина, Вийон, Неруда, ранний Хемингуэй, Сэлинджер, весь Кнут Гамсун, Федор Дос и, пожалуй, вс. Мне и до сих пор немногое нравится. Я до сих пор пишу, в основном - подпольно и вряд ли богато; как раз так, как и д лжно. Раз или два в неделю мне нравится играть на бегах, мне нравится классическая музыка, пиво, я романтик, слизняк, мне нравится бокс, и одна-две женщины, которых я знал, возносили меня гораздо выше крыш.
В разделе "Работы о", простите меня, было любое количество рецензий, статей, книга и библиография, но все это лежит в стенном шкафу вот за этой стенкой, и если я зайду туда и попытаюсь отыскать их все, то начну потеть и стану очень несчастным, а я знаю, что вам этого не хочется. Благодарю вас, и простите за машинопись и орфографические ошибки; меня это никогда особенно не интересовало."
В начале 1960-х годов Буковски уже называли "героем подполья". Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Бук наверняка ничего не слышал, - в Устьвымлаге - пробовал писать свои "Записки надзирателя" молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий... Близкий к битникам мэтр сан-францисского "поэтического Ренессанса" Кеннет Рексрот (Райнгольд Какоэтес в "Бродягах Дхармы" Джека Керуака), одним из первых высоко оценил Буковски как "поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности", а в 1966 году по итогам опроса нью-орлеанского журнала "Аутсайдер" он стал "аутсайдером года". С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене.
Внимание он привлек, в первую очередь, как поэт. Критик Дэбни Стюарт писал, что его "энергичные, жесткие и нервирующие стихи подхлестнуты необходимостью выразить себя, ...они - поле битвы, на котором Буковски сражается за свою жизнь и здравый рассудок... словами, остроумием и ожесточенной горечью".
восковые музеи, замороженные до своей наилучшей стерильности
не так уж плохи - ужасающи, но не плохи. пушка,
подумай о пушке. и о гренке на
завтрак кофе горяч ровно настолько, что
знаешь - твой язык по-прежнему на месте. три
гераньки за окном, пытаются быть
красными и пытаются быть розовыми, и пытаются быть
геранями. не удивительно, что иногда женщины
плачут, не удивительно, что мулы не хотят
тащиться в гору. ты что - в детройтском гостиничном
номере ищешь закурить? еще один
хороший день. кусочек дня. а
медсестры выходят из здания после
смены, с них хватит, восемь медсестер
с разными именами, идти им в разные
места - идут по газону, кое-кому из них
хочется какао и газету, кое-кому - в
горячую ванну, кому-то - мужика, а
кое-кто из них вообще еле шевелит мозгами. с них хватит
и не хватит. ковчеги и пилигримы, апельсины
канавы, папоротники, антитела, коробки
бумажных салфеток.
Вот здесь он и говорит о чопорности и почти фальшивости, которые находит в литературе прошлого; он утверждает, что ему совершенно бестолку сознательное ремесленничество, и записывает свои, в сущности автобиографические, как, впрочем, и б льшая часть всего остального, стихи так, как они к нему приходят, без редактуры. Так, что они больше всего напоминают Уитмана, хотя, фактически, поэтический диапазон Буковски гороздо шире, чем он делает вид: например, некоторые из его наиболее поразительных работ напоминают "автоматическое письмо" сюрреалистов и битников:
относитесь ко мне с высшим ужасом
как к тому, кто раздвинул ставни
когда президент приостановился побриться
зачарованный тем, как обернулся Индеец
сквозь тьму, и воды, и пески...
Творческое наследие Чарлза Буковски щедро по своему количеству и неровно по качеству, но в своих лучших и самых мощных стихах, как писал Дэбни Стюарт, он "живет в мире, низводящем поэта до состояния бессильной изоляции. Иногда он почти что хнычет... Американский язык, каким его слышит Буковски, в самом деле довольно легко "прибить к бумаге гвоздями".

Чарлз Буковски

и другие рассказы

Перевел М. Немцов

© 1967, 1968, 1969, 1970, 1972, 1983 by Charles Bukowski

© М. Немцов, перевод, 1998

САМАЯ КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА В ГОРОДЕ

Кэсс была самой молодой и красивой из 5 сестер. Самой красивой девушкой в городе. Наполовину индианка, с гибким и странным телом, змеиным и горячим, - а уж какие глаза… живое пламя. Словно дух в форму залили, а удержать не смогли. Волосы черные, длинные, шелковистые, танцевали и кружились без устали, как и она сама. Кэсс ни в чем не знала меры. Некоторые утверждали, что она чокнутая. То есть, тупые так считали. Они–то никогда Кэсс понять не могли. Мужикам она казалась просто машиной для траха, и плевать, чокнутая или нет. А Кэсс танцевала и флиртовала, целовала мужчин, но, если не считать пары раз, когда приходилось ложиться в постель, умудрялась ускользнуть. Мужчин она избегала.

Сестры обвиняли ее в том, что она злоупотребляет своей красотой и не пользуется, как надо, умом, но у Кэсс сильны были и ум, и дух: она писала маслом, танцевала, пела, лепила из глины всякие штуки, а когда кого–нибудь обижали, душевно или плотски, Кэсс им глубоко сочувствовала. Просто ум у нее был другой - непрактичный. Сестры ревновали ее, потому что она отбивала их мужиков, и злились, поскольку им казалось, что она этими мужиками не самым лучшим образом распоряжается. У нее была привычка добрее относиться к уродам; от так называемых красавчиков ее тошнило:

Кишка тонка, - говорила она. - Без перчика. Полагаются на идеальную форму ушек и тонко вылепленные ноздри… Одна видимость, а внутри шиш… - Характерец у нее граничил с безумием; некоторые вообще такой характер безумием называют.

Отец умер от пьянства, а мать сбежала, оставив девчонок одних. Девчонки пошли к родственникам, те определили их в женский монастырь. Монастырь оказался местом безрадостным, причем больше для Кэсс, чем для сестер. Другие девчонки относились к ней ревниво, и Кэсс дралась почти со всеми. Вдоль всей левой руки у нее бежали царапины от бритвы - так она защищала себя в драках. На левой щеке тоже остался изрядный шрам, но он скорее подчеркивал ее красоту, чем портил.

Я познакомился с нею в баре на Западной Окраине как–то вечером, через несколько дней после того, как ее выпустили из монастыря. Поскольку она была младше всех, выпустили ее последней. Она просто вошла и села со мной рядом. Я, наверное, - самая большая страхолюдина в городе: может, именно поэтому.

Выпьете? - спросил я.

Конечно, почему бы и нет?

Едва ли в нашей беседе в тот вечер было что–то необычное, просто Кэсс такое чувство внушала. Она меня выбрала - вот так всё просто. Никакого напряга. Выпивать ей нравилось, и залила она довольно много. Совершеннолетней не казалась, но ее все равно обслуживали. Может, у нее ксива липовая была, не знаю. Как бы то ни было, всякий раз, когда она возвращалась из уборной и подсаживалась ко мне, во мне шевелилась какая–то гордость. Не только самая красивая женщина в городе, но и одна из самых прекрасных в моей жизни. Я положил руку ей на талию и поцеловал один раз.

Как вы считаете, я хорошенькая? - спросила она.

Да, конечно, но тут еше кое–что… дело больше, чем в вашей внешности…

А меня всегда обвиняют в том, что я хорошенькая. Вы действительно так считаете?

Хорошенькая - не то слово, оно едва ли отдает вам должное.

Кэсс сунула руку в сумочку. Я думал, она платок достает. А она вытащила здоровенную булавку. Не успел я и пальцем дернуть, как она проткнула этой булавкой себе нос - наискосок, сразу над ноздрями. На меня накатило отвращение пополам с ужасом.

Она взглянула на меня и рассмеялась:

А теперь? Что сейчас скажешь, мужик?

Я вытянул у нее из носа булавку и придавил ранку своим платком. Несколько человек вместе с барменом наблюдали представление. Бармен подошел:

Послушай, - сказал он Кэсс, - будешь выпендриваться еше, мигом вылетишь. Нам тут твои спектакли не нужны.

Ох, да иди ты на хуй, чувак! - отозвалась она.

Приглядывайте тут за ней, - посоветовал мне бармен.

С нею все будет в порядке, - заверил я.

Это мой нос, - заявила Кэсс. - А я со своим носом что хочу, то и делаю.

Нет, - сказал я, - мне тоже больно.

Тебе что, больно, когда я тычу булавкой себе в нос?

Да, больно, я не шучу.

Ладно, больше не буду. Не грусти.

Она поцеловала меня, кажется, ухмыляясь сквозь поцелуй и прижимая платок к носу. Ближе к закрытию мы отправились ко мне. У меня еше оставалось пиво, и мы сидели и разговаривали. Именно тогда я и понял ее как личность: сплошная доброта и забота. Отдает себя, не сознавая. И в то же время отскакивает обратно в дикость и невнятицу. Ши–ци. Прекрасное и духовное ши–ци. Возможно, кто–нибудь, что–нибудь погубит ее навсегда. Я надеялся только, что это окажусь не я.

Мы легли в постель, и после того, как я выключил свет, Кэсс спросила:

Ты когда хочешь? Сейчас или утром?

Утром, - ответил я и повернулся к ней спиной.

Утром я поднялся, заварил пару чашек кофе, принес одну ей в постель.

Она рассмеялась:

Ты - первый человек, который отказался ночью.

Да ничего, - ответил я, - этого можно и вообще не делать.

Нет, погоди, теперь мне хочется. Дай я чуть–чуть освежусь.

Кэсс ушла в ванную. Вскоре вышла: выглядела она чудесно, длинные черные волосы блестели, глаза и губы блестели, сама она блестела… Свое тело она показывала спокойно, словно отличную вещь. Она укрылась простыней.

Давай, любовничек.

Она целовалась самозабвенно, но без спешки. Я пустил руки по всему ее телу, в волосы. Оседлал. Там было горячо - и тесно. Я медленно начал толкаться, чтобы продлилось подольше. Ее глаза смотрели прямо в мои.

Как тебя зовут? - спросил я.

Какая, к чертовой матери, разница? - спросила она.

Я расхохотался и погнал дальше. Потом она оделась, и я отвез ее обратно в бар, но забыть Кэсс оказалось трудно. Я не работал и спал до двух, вставал и читал газету. Как раз отмокал в ванне однажды, когда она зашла с огромным листом - листом бегонии.

Я знала, что ты будешь в ванне, - сказала она, - поэтому принесла тебе кое–что, прикрыть эту штуку, дикарь ты наш.

И кинула мне лист прямо в ванну.

Откуда ты знала, что я буду в ванне?

Почти каждый день Кэсс заявлялась, когда я сидел в ванне. В разное время, но промахивалась она редко, и всякий раз при ней был листок бегонии. А после мы занимались любовью.

Раз или два она звонила по ночам, и мне приходилось выкупать ее из каталажки за пьянство и драки.

Вот суки, - говорила она. - Купят выпить несколько раз и думают, что это уже повод залезть в трусики.

Стоит принять у них стакан, как беды сами на голову повалятся.

Я думала, их интересую я, а не только мое тело.

Меня интересуют и ты, и твое тело. Сомневаюсь, однако, что большинство видит дальше тела.

На полгода я уехал из города, бичевал, вернулся. Я так и не забыл Кэсс, но мы тогда из–за чего–то поцапались, да и я все равно чувствовал, что пора двигать, а когда вернулся, то прикинул, что ее тут уже не будет, но не успел и полчаса просидеть в баре на Западной Окраине, как она вошла и уселась рядом.

Ну что, сволочь, я вижу, ты опять тут.

Я заказал нам выпить. Потом посмотрел на нее. Она была в платье с высоким воротником. Я раньше на ней таких никогда не видел. А под каждым глазом вогнано по булавке со стеклянной головкой. Видно только стеклянные головки, а сами булавки воткнуты прямо в лицо.

Черт бы тебя побрал, до сих пор пытаешься красоту свою погубить, а?

Нет, это фенька такая, дурень.

Ты сумасшедшая.

Я по тебе скучала, - сказала она.

Кто–нибудь другой есть?

Нет никого другого. Один ты. Но я тут мужиков кадрю. Стоит десять баксов. Тебе - бесплатно.

Вытащи эти булавки.

Нет, это фенечка.

Я от нее очень несчастлив.

Ты уверен?

Чёрт, да, уверен.

Кэсс медленно извлекла булавки и сложила в сумочку.

Почему ты уродуешь свою красоту? - спросил я. - Разве нельзя просто с нею жить?

Потому что люди думают, что во мне больше ничего нет. Красота - ничто, красота не останется навсегда. Ты даже не знаешь, как тебе повезло, что ты такой урод, поскольку если ты людям нравишься, то знаешь, что они тебя любят за что–то другое.

Ладно, - ответил я. - Мне повезло.

То есть, я не хочу сказать, что ты урод. Люди просто думают, что ты урод. У тебя завораживающее лицо.

Спасибо.

Мы выпили еше по одной.

Что делаешь? - спросила она.