Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Алексей апухтин - между жизнью и смертью.

Алексей апухтин - между жизнью и смертью.

Главная идея повести «Между смертью и жизнью» – «смерти нет, есть одна жизнь бесконечная», и душа человеческая, многократно возвращаясь на землю, по божественному волеизъявлению вселяется в новое, избранное самим Господом Богом, тело.

«Между жизнью и смертью»
Радиоспектакль

Озвучивает: Василий Бочкарев, Алина Покровская, Олег Форостенко, Вячеслав Дугин, Ольга Чуваева, Николай Денисов, Наталья Шипунова, Елена Шолохова,

Описание: Готическая проза - своеобразное и неоднозначное явление европейской предромантической литературы, зародившееся в XVIII столетии. В жанре «таинственной, мистической прозы творили и многие русские писатели. Но издание произведений такого рода не приветствовалось в советское время. Именно поэтому одна из интереснейших страниц русской литературы осталась неоткрытой, а многие произведения прекрасных авторов остались неизвестны читателю. Вашему вниманию предлагается радиоспектакль по произведению Алексея Апухтина "Между жизнью и смертью".

АПУХТИН, АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ (1840–1893), русский поэт, прозаик. Родился 15 (27) ноября 1840 в Болхове Орловской губернии. Происходил из старинного дворянского рода Апухтиных. Учился в Петербургском училище правоведения (1852–1859), где подружился с П.И.Чайковским. Служил в министерстве юстиции, с 1862 жил в родовом имении в Орловской губернии; в 1863–1865 – старший чиновник особых поручений при губернаторе; затем в Петербурге числился чиновником министерства внутренних дел; несколько раз бывал за границей. Писал стихи с детства, по свидетельству брата композитора М.И.Чайковского, пользовался покровительством И.С.Тургенева и А.А.Фета. Печатался с 1854, первые стихи были проникнуты антикрепостническими и гражданскими мотивами (цикл Деревенские очерки, 1859) в духе поэзии Н.А.Некрасова.

В 1860–1862 сотрудничал в демократических журналах («Искра», «Гудок», в т.ч. публикации эпиграмм и пародий под псевдонимом Сысой Сысоев), а также в почвенническом «Времени» (программное стихотворение Современным витиям, оспаривающее «отрицательное» направление отечественной литературы: «Я хочу во что-нибудь да верить...»). В 1865 в Орле прочел две публичные лекции о жизни и творчестве А.С.Пушкина, обозначившие окончательный отход Апухтина от демократических позиций. После длительного перерыва (за исключением журнальных публикаций в 1872–1873) с середины 1880-х годов возвращается в печать – сначала отдельными стихотворениями, а затем сборником Стихотворения (1886), принесшим ему быструю славу одного из лучших поэтов эпохи безвременья, соединившего «анакреонтический» гедонизм сибарита с грустью разочарованного идеалиста, чуждого миру лицемерия, пошлости и корысти. Прокламируемый самим Апухтиным дилетантизм его поэзии проявлялся в свободном разнообразии тем и жанров (меланхолическое размышление, сюжетный монолог, альбомная или дневниковая запись, «цыганский» романс, экспромт, дружеское послание, пародия), отличаясь при этом психологической достоверностью, мелодичным и ясным языком, легко ложащимся на память и на музыку (многие стихи Апухтина на музыку Чайковского и др. композиторов – Забыть так скоро, День ли царит, Ночи безумные, ночи бессонные... и др. – являют собой классические образцы отечественного романса).

Вызревающий в поэтическом мире Апухтина образ «лишнего человека» находит подтверждение и в поэме Год в монастыре (1885), и в героях его прозы – повестях Архив графини Д**, 1890; Дневник Павлика Дольского, 1891; в фантастическом рассказе Между жизнью и смертью, все опубл. 1895; а также неоконченном романе из предреформенной поры (опубл. 1898), критически изображающих быт и нравы светского общества.

C’est un samedi, a six heures du matin, que je suis mort.

I

Был восьмой час вечера, когда доктор приложил ухо к моему сердцу, поднес мне к губам маленькое зеркало и, обратясь к моей жене, сказал торжественно и тихо:

– Все кончено.

По этим словам я догадался, что я умер.

Собственно говоря, я умер гораздо раньше. Более тысячи часов я лежал без движения и не мог произнести ни слова, но изредка еще продолжал дышать. В продолжение всей моей болезни мне казалось, что я прикован бесчисленными цепями к какой-то глухой стене, которая меня мучила. Мало-помалу стена меня отпускала, страдания уменьшались, цепи ослабевали и распадались. В течение двух последних дней меня держала какая-то узенькая тесемка; теперь и она оборвалась, и я почувствовал такую легкость, какой никогда не испытывал в жизни.

Вокруг меня началась невообразимая суматоха. Мой большой кабинет, в который меня перенесли с начала болезни, наполнился людьми, которые все сразу зашептали, заговорили, зарыдали. Старая ключница Юдишна даже заголосила каким-то не своим голосом. Жена моя с громким воплем упала мне на грудь; она столько плакала во время моей болезни, что я удивлялся, откуда у нее еще берутся слезы. Из всех голосов выделялся старческий дребезжащий голос моего камердинера Савелия. Еще в детстве моем был он приставлен ко мне дядькой и не покидал меня всю жизнь, но теперь был уже так стар, что жил почти без занятий. Утром он подавал мне халат и туфли, а затем целый день попивал «для здоровья» березовку и ссорился с остальной прислугой. Смерть моя не столько его огорчила, сколько ожесточила, а вместе с тем придала ему небывалую важность. Я слышал, как он кому-то приказывал съездить за моим братом, кого-то упрекал и чем-то распоряжался.

Глаза были закрыты, но я все видел и слышал, что происходило вокруг меня.

Вошел мой брат – сосредоточенный и надменный, как всегда. Жена моя терпеть его не могла, однако бросилась к нему на шею, и рыдания ее удвоились.

– Полно, Зоя, перестань, ведь слезами ты не поможешь, – говорил брат бесстрастным и словно заученным тоном, – побереги себя для детей, поверь, что ему лучше там.

Он с трудом высвободился из ее объятий и усадил ее на диван.

– Надо сейчас же сделать кое-какие распоряжения… Ты мне позволишь помочь тебе, Зоя?

– Ах, Andre, ради бога, распоряжайся всем… Разве я могу о чем-нибудь думать?

Она опять заплакала, а брат уселся за письменный стол и подозвал к себе молодого расторопного буфетчика Семена.

– Это объявление ты отправишь в «Новое время», а затем пошлешь за гробовщиком; да надо спросить у него, не знает ли он хорошего псаломщика?

– Ваше сиятельство, – отвечал, нагибаясь, Семен, – за гробовщиком посылать нечего, их тут четверо с утра толкутся у подъезда. Уж мы их гнали, гнали, – не идут, да и только. Прикажете их сюда позвать?

– Нет, я выйду на лестницу.

И брат громко прочел написанное им объявление:

– «Княгиня Зоя Борисовна Трубчевская с душевным прискорбием извещает о кончине своего мужа, князя Дмитрия Александровича Трубчевского, последовавшей 20 февраля, в 8 часов вечера, после тяжкой и продолжительной болезни. Панихиды в 2 часа дня и в 9 часов вечера». Больше ничего не надо, Зоя?

– Да, конечно, ничего. Только зачем вы написали это ужасное слово: «прискорбие»? Je ne puis pas souffrir ce mot. Mettez: с глубокой скорбью.

Брат поправил.

– Я посылаю в «Новое время». Этого довольно?

– Да, конечно, довольно. Можно еще в «Journal de S.-Pe(ters-bourg)».

– Хорошо, я напишу по-французски.

– Все равно, там переведут.

Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоминала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стоял возле нее, не желая нарушить ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Ее унесли в спальню.

– Будьте спокойны, ваше сиятельство, – говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, – у нас все припасено: и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомневаться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться.

Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка привела детей.

Соня бросалась на меня и рыдала совершенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья – любимая горничная жены, вышедшая замуж в прошлом году за буфетчика Семена и находившаяся в последнем периоде беременности. Она размашисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала.

– Слушай, Настя, – сказал ей тихо Семен, – не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы ты лучше к себе: помолилась, и довольно.

– Да как же мне за него не молиться? – отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали. – Это не человек был, а ангел божий. Еще нынче перед самой смертью обо мне вспомнил и приказал, чтобы Софья Францевна неотлучно при мне находилась.

Настасья говорила правду. Произошло это так. Всю последнюю ночь жена провела у моей постели и, почти не переставая, плакала. Это меня истомило вконец. Рано утром, чтобы дать другое направление ее мыслям, а главное, чтобы попробовать, могу ли я явственно говорить, я сделал первый пришедший мне в голову вопрос: родила ли Настасья? Жена страшно обрадовалась тому, что я могу говорить, и спросила, не послать ли за знакомой акушеркой Софьей Францевной. Я отвечал: «Да, пошли». После этого я, кажется, действительно уже ничего не говорил, и Настасья наивно думала, что мои последние мысли были о ней.

– Нет, уж вы, Прасковья Юдишна, княжеский стол оставьте, – сказал он раздраженным шепотом, – здесь вам не место.

– Да что с вами, Савелий Петрович! – прошипела обиженная Юдишна. – Я ведь не красть собираюсь.

– Что вы там собираетесь делать, про то я не знаю, но только пока печати не приложены – я к столу никого не допущу. Я недаром сорок лет князю-покойнику служил.

– Да что вы мне вашими сорока годами в глаза тычете? Я сама больше сорока лет в этом доме живу, а теперь выходит, что я и помолиться за княжескую душу не могу…

– Молиться можете, а до стола не прикасайтесь…

Люди эти, из уважения ко мне, ругались шепотом, а между тем я явственно слышал каждое их слово. Это меня страшно удивило. «Неужели я в летаргии?» – подумал я с ужасом. Года два назад я прочитал какую-то французскую повесть, в которой подробно описывались впечатления заживо погребенного человека. И я силился восстановить в памяти этот рассказ, но никак не мог вспомнить главного, то есть что именно он сделал, чтобы выйти из гроба.

В столовой начали бить стенные часы; я сосчитал одиннадцать. Васютка, девочка, жившая в доме «на побегушках», вбежала с известием, что пришел священник и что в зале все готово. Принесли большой таз с водой, меня раздели и начали тереть мокрой губкой, но я не почувствовал ее прикосновения; мне казалось, что моют чью-то чужую грудь, чьи-то чужие ноги.

«Ну, значит, это не летаргия, – соображал я, пока меня облекали в чистое белье, – но что же это такое?»

Доктор сказал: «Все кончено», обо мне плачут, сейчас меня положат в гроб и дня через два похоронят. Тело, повиновавшееся мне столько лет, теперь не мое, я несомненно умер, а между тем, я продолжаю видеть, слышать и понимать. Может быть, в мозгу жизнь продолжается дольше, но ведь мозг тоже тело. Это тело было похоже на квартиру, в которой я долго жил и с которой решился съехать. Все окна и двери открыты настежь, все вещи вывезены, все домашние вышли, и только хозяин застоялся перед выходом и бросает прощальный взгляд на ряд комнат, в которых прежде кипела жизнь и которые теперь дивят его своей пустотой.

И тут в первый раз в окружавших меня потемках блеснул какой-то маленький, слабый огонек, – не то ощущение, не то воспоминание. Мне показалось, что то, что происходит со мной теперь, что это состояние мне знакомо, что я его уже переживал когда-то, но только давно, очень давно…

Апухтин Алексей

Между жизнью и смертью

Алексей АПУХТИН

Между жизнью и смертью

Фантастический рассказ

C"est un samedi, a six heures

Du matin gue je suis mon.

(Скончался я в субботу,

в 6 часов утра).

Эмиль Золя.

Был восьмой час вечера, когда доктор приложил ухо к моему сердцу, поднес мне к губам маленькое зеркало и, обратись к моей жене, сказал торжественно и тихо: - Все кончено. По этим словам я догадался, что я умер. Собственно говоря, я умер гораздо раньше. Более тысячи часов я лежал без движения и не мог произнести ни слова, но изредка продолжал еще дышать. В продолжение всей моей болезни мне казалось, что я прикован бесчисленными цепями к какой-то глухой стене, которая меня мучила. Мало-помалу стена меня отпускала, страдания уменьшались, цепи ослабевали и распадались. В течение двух последних дней меня держала какая-то узенькая тесемка; теперь она оборвалась, и я почувствовал такую легкость, какой никогда не испытывал в жизни. Вокруг меня началась невообразимая суматоха. Мой большой кабинет, в который меня перенесли с начала болезни, наполнился людьми, которые все сразу зашептали, заговорили, зарыдали. Старая ключница Юдишна даже заголосила каким-то не своим голосом. Жена моя с громким воплем упала мне на грудь: она столько плакала во время моей болезни, что я удивлялся, откуда у нее еще берутся слезы. Из всех голосов выделялся старческий дребезжащий голос моего камердинера Савелия. Еще в детстве моем был он приставлен ко мне дядькой и не покидал меня всю жизнь, но теперь был уже так стар, что жил почти без занятий. Утром он подавал мне халат м туфли, а затем целый день попинал "для здоровья" березовку и ссорился с остальной прислугой. Смерть моя не столько его огорчила, сколько ожесточила, а вместе с тем придала ему небывалую важность. Я слышал, как он кому-то приказывал съездить за моим братом, кого-то упрекал и чем-то распоряжался. Глаза мои были закрыты, но я все видел и слышал, что происходило вокруг меня. Вошел мой брат - сосредоточенный и надменный, как всегда. Жена моя терпеть его не могла, однако бросилась к нему на шею, и рыдания ее удвоились. - Полно, Зоя, перестань, - ведь слезами ты не поможешь, - говорил брат бесстрастным и словно заученным тоном, побереги себя для детей, поверь, что ему лучше там. Он с трудом высвободил себя от ее объятий и усадил ее на диван. - Надо сейчас же сделать кое-какие распоряжения... Ты мне позволишь помочь тебе, Зоя? - Ax, Andre, ради бога, распоряжайтесь всем... Разве я могу о чем-нибудь думать? Она опять заплакала, а брат уселся за письменный стол и подозвал к себе молодого расторопного буфетчика Семена. - Это объявление ты отправишь в "Новое Время", а затем пошлешь за гробовщиком; да надо спросить у него, не знает ли он хорошего псаломщика? - Ваше сиятельство, - отвечал, нагибаясь, Семен, - за гробовщиком посылать нечего, их тут четверо с утра толкутся у подъезда. Уж мы их гнали, гнали, - нейдут да и только. Прикажете их сюда позвать? - Нет, я выйду на лестницу. И брат громко прочел написанное им объявление: "Княгиня Зоя Борисовна Трубчевская с душевным прискорбием извещает о кончине своего мужа, князя Дмитрия Александровича Трубчевского, последовавшей 20-го февраля, в 8 часов вечера, после тяжкой и продолжительной болезни. Панихиды в 2 часа дня и в 9 часов вечера". - Больше ничего не надо, Зоя? - Да, конечно, ничего. Только зачем вы написали это ужасное слово: "прискорбие"? Je ne puis pas souffrir се mot. Mettez (Я не переношу этого слова. Поставьте: (фр.)): с глубокой скорбью. Брат поправил. - Я посылаю в "Новое Время". Этого довольно. - Да, конечно, довольно. Можно еще в "Journal de S. Petersbourg" ("Санкт-Петербургские ведомости" (фр.)). - Хорошо, я напишу по-французски. - Все равно, там переведут. Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. " В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоминала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стояли возле нее, не желая нарушать ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Её унесли в спальню. - Будьте спокойны, ваше сиятельство, - говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, - у нас все припасено: сено, и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомневаться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться. Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка привела детей. Соня бросалась на меня и рыдала совершенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья - любимая горничная жены, вышедшая замуж в прошлом году за буфетчика Семена и находившаяся в последнем периоде беременности. Она размашисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала. - Слушай, Настя, - сказал ей тихо Семен, - не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы лучше к себе; помолилась - и довольно. - Да как же мне за него не молиться? - отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали. Это не человек был, а ангел божий. Еще нынче перед самой смертью обо мне вспомнил и приказал, чтобы Софья Францевна неотлучно при мне находилась. Настасья говорила правду. Произошло это так. Всю последнюю ночь жена провела у моей постели и, почти не переставая, плакала. Это меня истомило вконец. Рано утром, чтобы дать другое направление ее мыслям, а главное, чтобы попробывать, могу ли я явственно говорить, я сделал первый пришедший мне в голову вопрос: родила ли Настасья? Жена страшно обрадовалась тому, что я могу говорить, и спросила, не послать ли за знакомой акушеркой Софьей Францевной. Я отвечал: "Да, пошли". После этого я, кажется, действительно уже ничего не говорил, и Настасья наивно думала, что мои последние мысли были о ней. Ключница Юдишна перестала, наконец, голосить и начала что-то рассматривать на моем письменном столе. Савелий набросился на нее с ожесточением. - Нет, уж вы, Прасковья Юдишна, княжеский стол оставьте, - сказал он раздраженным шепотом, - здесь вам не место. - Да что с вами, Савелий Петрович! - прошипела обиженная Юдишна. - Я ведь не красть собираюсь. - Что вы там собираетесь делать, про то я не знаю, но только пока печати не приложены, - я к столу никого не допущу. Я недаром сорок лет князю-покойнику служил. - Да что вы мне вашими сорока годами в глаза тычете? Я сама больше сорока лет в этом доме живу, а теперь выходит, что я и помолиться за княжескую душу не могу... - Молиться можете, а до стола не прикасайтесь... Люди эти, из уважения ко мне, ругались шепотом, а между тем я явственно слышал каждое их слово. Это меня страшно удивило. "Неужели я в летаргии?" - подумал я с ужасом. Года два тому назад я прочитал какую-то французскую повесть, в которой подробно описывались впечатления заживо погребенного человека. И я усиливался восстановить в памяти этот рассказ, но никак не мог вспомнить главного, т. е. что именно он сделал, чтобы выйти из гроба. В столовой начали бить стенные часы; я сосчитал одиннадцать. Васютка, девочка, жившая в доме "на по бегушках", вбежала с известием, что пришел священник и что в зале все готово. Принесли большой таз с водой, меня раздели и начали тереть мокрой губкой, но я не почувствовал ее прикосновения; мне казалось, что моют чьюто чужую грудь, чьи-то чужие ноги. "Ну, значит, это не летаргия, - соображал я, пока меня облекали в чистое белье, - но что же это такое?" Доктор сказал: "все кончено", обо мне плачут, сейчас меня положат в гроб и дня через два похоронят. Тело, повиновавшееся мне столько лет, теперь не мое, я несомненно умер, а между тем; я продолжаю видеть, слышать и понимать. Может быть, в мозгу жизнь продолжается дольше, но ведь мозг тоже тело. Это тело было похоже на квартиру, в которой я долго жил и с которой решился съехать. Все окна и двери открыты настежь, все вещи вывезены все домашние вышли, и только хозяин застоялся: перед выходом и бросает прощальный взгляд на ряд комнат, в которых прежде кипела жизнь, и которые теперь давят его своей пустотой. И тут в первый раз, в окружавших меня потемках блеснул какой-то маленький, слабый огонек, - не то ощущение, не то воспоминание. Мне показалось, что то, что происходит со мной теперь, что это состояние мне знакомо, что я его уже переживал когда-то, но только давно, очень давно...

Апухтин Алексей

Между жизнью и смертью

Алексей АПУХТИН

Между жизнью и смертью

Фантастический рассказ

C"est un samedi, a six heures

Du matin gue je suis mon.

(Скончался я в субботу,

в 6 часов утра).

Эмиль Золя.

Был восьмой час вечера, когда доктор приложил ухо к моему сердцу, поднес мне к губам маленькое зеркало и, обратись к моей жене, сказал торжественно и тихо: - Все кончено. По этим словам я догадался, что я умер. Собственно говоря, я умер гораздо раньше. Более тысячи часов я лежал без движения и не мог произнести ни слова, но изредка продолжал еще дышать. В продолжение всей моей болезни мне казалось, что я прикован бесчисленными цепями к какой-то глухой стене, которая меня мучила. Мало-помалу стена меня отпускала, страдания уменьшались, цепи ослабевали и распадались. В течение двух последних дней меня держала какая-то узенькая тесемка; теперь она оборвалась, и я почувствовал такую легкость, какой никогда не испытывал в жизни. Вокруг меня началась невообразимая суматоха. Мой большой кабинет, в который меня перенесли с начала болезни, наполнился людьми, которые все сразу зашептали, заговорили, зарыдали. Старая ключница Юдишна даже заголосила каким-то не своим голосом. Жена моя с громким воплем упала мне на грудь: она столько плакала во время моей болезни, что я удивлялся, откуда у нее еще берутся слезы. Из всех голосов выделялся старческий дребезжащий голос моего камердинера Савелия. Еще в детстве моем был он приставлен ко мне дядькой и не покидал меня всю жизнь, но теперь был уже так стар, что жил почти без занятий. Утром он подавал мне халат м туфли, а затем целый день попинал "для здоровья" березовку и ссорился с остальной прислугой. Смерть моя не столько его огорчила, сколько ожесточила, а вместе с тем придала ему небывалую важность. Я слышал, как он кому-то приказывал съездить за моим братом, кого-то упрекал и чем-то распоряжался. Глаза мои были закрыты, но я все видел и слышал, что происходило вокруг меня. Вошел мой брат - сосредоточенный и надменный, как всегда. Жена моя терпеть его не могла, однако бросилась к нему на шею, и рыдания ее удвоились. - Полно, Зоя, перестань, - ведь слезами ты не поможешь, - говорил брат бесстрастным и словно заученным тоном, побереги себя для детей, поверь, что ему лучше там. Он с трудом высвободил себя от ее объятий и усадил ее на диван. - Надо сейчас же сделать кое-какие распоряжения... Ты мне позволишь помочь тебе, Зоя? - Ax, Andre, ради бога, распоряжайтесь всем... Разве я могу о чем- нибудь думать? Она опять заплакала, а брат уселся за письменный стол и подозвал к себе молодого расторопного буфетчика Семена. - Это объявление ты отправишь в "Новое Время", а затем пошлешь за гробовщиком; да надо спросить у него, не знает ли он хорошего псаломщика? - Ваше сиятельство, - отвечал, нагибаясь, Семен, - за гробовщиком посылать нечего, их тут четверо с утра толкутся у подъезда. Уж мы их гнали, гнали, - нейдут да и только. Прикажете их сюда позвать? - Нет, я выйду на лестницу. И брат громко прочел написанное им объявление: "Княгиня Зоя Борисовна Трубчевская с душевным прискорбием извещает о кончине своего мужа, князя Дмитрия Александровича Трубчевского, последовавшей 20-го февраля, в 8 часов вечера, после тяжкой и продолжительной болезни. Панихиды в 2 часа дня и в 9 часов вечера". - Больше ничего не надо, Зоя? - Да, конечно, ничего. Только зачем вы написали это ужасное слово: "прискорбие"? Je ne puis pas souffrir се mot. Mettez (Я не переношу этого слова. Поставьте: (фр.)): с глубокой скорбью. Брат поправил. - Я посылаю в "Новое Время". Этого довольно. - Да, конечно, довольно. Можно еще в "Journal de S. Petersbourg" ("Санкт-Петербургские ведомости" (фр.)). - Хорошо, я напишу по-французски. - Все равно, там переведут. Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. " В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоминала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стояли возле нее, не желая нарушать ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Её унесли в спальню. - Будьте спокойны, ваше сиятельство, - говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, - у нас все припасено: сено, и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомневаться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться. Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка привела детей. Соня бросалась на меня и рыдала совершенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья - любимая горничная жены, вышедшая замуж в прошлом году за буфетчика Семена и находившаяся в последнем периоде беременности. Она размашисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала. - Слушай, Настя, - сказал ей тихо Семен, - не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы лучше к себе; помолилась - и довольно. - Да как же мне за него не молиться? - отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали. Это не человек был, а ангел божий. Еще нынче перед самой смертью обо мне вспомнил и приказал, чтобы Софья Францевна неотлучно при мне находилась. Настасья говорила правду. Произошло это так. Всю последнюю ночь жена провела у моей постели и, почти не переставая, плакала. Это меня истомило вконец. Рано утром, чтобы дать другое направление ее мыслям, а главное, чтобы попробывать, могу ли я явственно говорить, я сделал первый пришедший мне в голову вопрос: родила ли Настасья? Жена страшно обрадовалась тому, что я могу говорить, и спросила, не послать ли за знакомой акушеркой Софьей Францевной. Я отвечал: "Да, пошли". После этого я, кажется, действительно уже ничего не говорил, и Настасья наивно думала, что мои последние мысли были о ней. Ключница Юдишна перестала, наконец, голосить и начала что-то рассматривать на моем письменном столе. Савелий набросился на нее с ожесточением. - Нет, уж вы, Прасковья Юдишна, княжеский стол оставьте, - сказал он раздраженным шепотом, - здесь вам не место. - Да что с вами, Савелий Петрович! - прошипела обиженная Юдишна. - Я ведь не красть собираюсь. - Что вы там собираетесь делать, про то я не знаю, но только пока печати не приложены, - я к столу никого не допущу. Я недаром сорок лет князю-покойнику служил. - Да что вы мне вашими сорока годами в глаза тычете? Я сама больше сорока лет в этом доме живу, а теперь выходит, что я и помолиться за княжескую душу не могу... - Молиться можете, а до стола не прикасайтесь... Люди эти, из уважения ко мне, ругались шепотом, а между тем я явственно слышал каждое их слово. Это меня страшно удивило. "Неужели я в летаргии?" - подумал я с ужасом. Года два тому назад я прочитал какую-то французскую повесть, в которой подробно описывались впечатления заживо погребенного человека. И я усиливался восстановить в памяти этот рассказ, но никак не мог вспомнить главного, т. е. что именно он сделал, чтобы выйти из гроба. В столовой начали бить стенные часы; я сосчитал одиннадцать. Васютка, девочка, жившая в доме "на по бегушках", вбежала с известием, что пришел священник и что в зале все готово. Принесли большой таз с водой, меня раздели и начали тереть мокрой губкой, но я не почувствовал ее прикосновения; мне казалось, что моют чьюто чужую грудь, чьи-то чужие ноги. "Ну, значит, это не летаргия, - соображал я, пока меня облекали в чистое белье, - но что же это такое?" Доктор сказал: "все кончено", обо мне плачут, сейчас меня положат в гроб и дня через два похоронят. Тело, повиновавшееся мне столько лет, теперь не мое, я несомненно умер, а между тем; я продолжаю видеть, слышать и понимать. Может быть, в мозгу жизнь продолжается дольше, но ведь мозг тоже тело. Это тело было похоже на квартиру, в которой я долго жил и с которой решился съехать. Все окна и двери открыты настежь, все вещи вывезены все домашние вышли, и только хозяин застоялся: перед выходом и бросает прощальный взгляд на ряд комнат, в которых прежде кипела жизнь, и которые теперь давят его своей пустотой. И тут в первый раз, в окружавших меня потемках блеснул какой-то маленький, слабый огонек, - не то ощущение, не то воспоминание. Мне показалось, что то, что происходит со мной теперь, что это состояние мне знакомо, что я его уже переживал когда-то, но только давно, очень давно...

Наступила ночь. Я лежал в большой зале на столе, обитом черным сукном. Мебель была вынесена, шторы спущены, картины завешены черной тафтой. Покров из золотой парчи закрывая мои ноги, в высоких серебряных паникадилах ярко горели восковые свечи. Направо от меня, прислонясь к стене, недвижна стоял Савелий с желтыми, резко выдававши мися скулами, с голым черепом, с беззубым ртом и с пучками морщин вокруг полузакрытых глаз; он более, чем я, напоминал скелет мертвеца. Налево от меня стоял перед налоем высокий бледный человек в длиннополом сюртуке и монотонным, грудным голосом, гулко раздалавшимся в пустой зале, читал: "Онемех и не отверзох уст моих, яко Ты сотворил еси". "Отстави от мене раны Твоя, от крепости бо руки