Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Очарованный странник полностью. Анализ произведения «Очарованный странник» (Лесков)

Очарованный странник полностью. Анализ произведения «Очарованный странник» (Лесков)

Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.

После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.

– Я уверен, – сказал этот путник, – что в настоящем случае непременно виновата рутина, или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.

Кто-то, часто здесь путешествующий, ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.

– Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».

– Какая же на это последовала резолюция?

– М… н…не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.

– И прекрасно сделал, – откликнулся философ.

– Прекрасно? – переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.

– А что же? по крайней мере умер, и концы в воду.

– Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.

Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.

Это был новый пассажир, который ни для кого из нас незаметно присел с Коневца. Он до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был или постриженный монах – этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.

– Это все ничего не значит, – начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. – Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться – это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.

Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц после их смерти?

– А вот кто-с, – отвечал богатырь-черноризец, – есть в московской епархии в одном селе попик – прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, – так он ими орудует.

– Как же вам это известно?

– А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.

Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.

Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:

– Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?

Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:

– Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, – пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: «До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося; тогда, по крайней мере, владыко сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил и семью мою питал». Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, – куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: «Кто там?», потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят – входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий.

Владыко и говорят:

«Ты ли это, пресвятой отче Сергие?»

А угодник отвечает:

«Я, раб божий Филарет».

Владыко спрашивают:

«Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?»

А святой Сергий отвечает:

«Милости хощу».

«Кому же повелишь явить ее?»

А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть; простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот… такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить… Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыко не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: «Терзайте, – говорит, – их: теперь нет их молитвенника», – и проскакал мимо; а за сим стратопедархом – его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и всё кивают владыке грустно и жалостно, и всё сквозь плач тихо стонут: «Отпусти его! – он один за нас молится». Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: «Я, владыко, как положено совершаю». И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, – говорит, – в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь…» Ну, тут владыко и поняли, что то за тени пред ним в видении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай, – изволили сказать, – и к тому не согрешай, а за кого молился – молись», – и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковы людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить.

– Почему же «должен» ?

– А потому, что «толцытеся»; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.

– А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?

– А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, может быть, иные, сего не понимая, и о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.

– Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, так и не доводилось об этом говорить.

– А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?

– Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко бываю.

– Отчего же это?

– Занятия мои мне не позволяют.

– Вы иеромонах или иеродиакон?

– Нет, я еще просто в рясофоре.

– Все же ведь уже это значит, вы инок?

– Н… да-с; вообще это так почитают.

Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал:

– Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину.

– Разве вы служили в военной службе?

– Служил-с.

– Что же, ты из ундеров, что ли? – снова спросил его купец.

– Нет, не из ундеров.

– Так кто же; солдат, или вахтер, или помазок – чей возок?

– Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства.

– Значит, кантонист? – сердясь, добивался купец.

– Опять же нет.

– Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?

– Я конэсер .

– Что-о-о тако-о-е?

– Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах состоял для их руководствования.

– Вот как!

– Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.

– Как же вы таких усмиряли?

– Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, – она и усмиреет.

– Ну, а потом?

– Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь.

– И лошадь после этого смирно идет?

– Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и выщелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, – «бешеный усмиритель» он назывался, – так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.

– Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали?

– С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу». Начальство согласилось. Тогда я говорю: «Выведите его за Дрогомиловскую заставу!» Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никогда не отдам». В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной – крепкая татарская нагайка с свинцовым головком в конце так не более яко в два фунта, а в другой – простой муравный горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: «Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой». Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: «Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю – вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами – они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: «Что это такое?» А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк… Он ек да вперед, а я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку… Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка… Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу – он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.

– Издох однако?

– Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.

– Что же, вы служили у него?

– Отчего же?

– Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык – для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.

– Какая же?

– Хотел у меня секрет взять.

– А вы бы ему продали?

– Да, я бы продал.

– Так за чем же дело стало?

– Так… он сам меня, должно быть, испугался.

– Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?

– Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: «Открой мне, братец, твой секрет – я тебе большие деньги дам и к себе в конэсеры возьму». Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: «Какой ж секрет? – это глупость». А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил; говорит: «Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить». После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: «Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?» А я отвечаю: «Вот что…» – да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет – и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались.

– Поэтому вы к нему и не поступили?

– Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.

– А вы что же почитаете своим призванием?

– А не знаю, право, как вам сказать… Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.

– А когда же вы в монастырь пошли?

– Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.

– И тоже призвание к этому почувствовали?

– М… н…н…не знаю, как это объяснить… впрочем, надо полагать, что имел-с.

– Почему же вы это так… как будто не наверное говорите?

– Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?

– Это отчего?

– Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.

– А чьею же?

– По родительскому обещанию.

– И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию?

– Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.

– Будто так?

– Именно так-с.

– Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.

– Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.

– Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.

– Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.

План пересказа

1. Встреча путников. Иван Северьяныч начинает рассказ о своей жизни.
2. Флягин узнает свое будущее.
3. Он убегает из дома и попадает в няньки к дочери одного барина.
4. Иван Северьяныч оказывается на торгах коней, а потом в Рынь-Песках в плену у татар.

5. Освобождение из плена и возвращение в родной город.

6. Исскуство обращения с лошадьми помогает герою устроится у князя.

7. Знакомство Флягина с циганкой Грушенькой.

8. Быстротечная любовь князя к грушеньке. Он хочет избавиться от циганки.

9. Смерть Грушеньки.

10. Служба героя в армии, в адресном столе, в театре.

11. Жизнь Ивана Северьяныча в монастыре.
12. Герой открывает в себе дар пророчества.

Пересказ

Глава 1

На Ладожском озере по дороге на остров Валаам на корабле встречаются несколько путников. Один из них, одетый в послушничий подрясник и по виду «типический богатырь» - господин Флягин Иван Северьяныч. Он постепенно втягивается в разговор пассажиров о самоубийцах и по просьбам спутников начинает рассказ о своей жизни: имея Божий дар к приручению лошадей, всю жизнь «погибал и никак не мог погибнуть».

Главы 2, 3

Иван Северьяныч продолжает рассказ. Происходил он из рода дворовых людей графа К. из Орловской губернии. «Родитель» его кучер Северьян, «родительница» Ивана умерла после родов оттого, что он «произошел на свет с необыкновенно большою головою», за что и получил прозвище Голован. От отца и других кучеров Флягин «постиг тайну познания в животном», с детства пристрастился он к лошадям. Скоро он так освоился, что стал «форейторское озорство выказывать: какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть». Это озорство довело до беды: однажды, возвращаясь из города, он нечаянно убивает ударом кнута уснувшего на возу монаха. Следующей ночью монах является ему во сне и корит за лишение жизни без покаяния. Потом он открывает, что Иван - сын, «обещанный Богу». «А вот, - говорит, тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь, пока придет твоя настоящая «погибель», и ты тогда вспомнишь материно обещание за тебя и пойдешь в чернецы». Вскоре Иван с хозяевами отправляется в Воронеж и по дороге спасает их от гибели в страшной пропасти, и впадает в милость.

По возвращении в имение через некоторое время Голован заводит под крышей голубей. Потом обнаруживает, что хозяйская кошка таскает птенцов, он ее ловит и отрубает ей кончик хвоста. В наказание за это его жестоко порют, а потом отсылают в «аглицкий сад для дорожки молотком камешки бить». Последнее наказание «домучило» Голована и он решает покончить с собой. От этой участи его спасает цыган, который обрезает уготовленную для смерти веревку и уговаривает Ивана бежать с ним, прихватив с собой лошадей.

Глава 4

Но, продав лошадей, они не сошлись при дележе денег и расстались. Голован отдает чиновнику свой целковый и серебряный крест и получает отпускной вид (свидетельство), что он свободный человек, и отправляется по миру. Вскоре, пытаясь наняться на работу, он попадает к одному барину, которому и рассказывает свою историю, и тот начинает его шантажировать: или он все расскажет властям, или Голован идет служить «нянькой» к его маленькой дочери. Этот барин, поляк, убеждает Ивана фразой: «Ведь ты русский человек? Русский человек со всем справится». Головану приходится согласиться. О матери девочки, грудного ребенка, он ничего не знает, с детьми обращаться не умеет. Ему приходится кормить ее козьим молоком. Постепенно Иван учится ухаживать за младенцем, даже лечить его. Так он незаметно привязывается к девочке. Как-то, когда он гулял с ней у реки, к ним подошла женщина, оказавшаяся матерью девочки. Она умоляла Ивана Северьяныча отдать ей ребенка, предлагала ему денег, но он был неумолим и даже подрался с нынешним мужем барыни, офицером-уланом.

Глава 5

Вдруг Голован видит приближающегося разгневанного хозяина, ему становится жаль женщину, он отдает ребенка матери и бежит вместе с ними. В другом городе офицер вскоре отсылает беспаспортного Голована прочь, и он идет в степь, где попадает на татарские торги коней. Хан Джангар продает своих лошадей, а татары назначают цены и борются за коней: садятся друг напротив друга и стегают друг друга плетьми.

Глава 6

Когда на продажу выставляют нового красавца коня, Голован не сдерживается и, выступая за одного из ремонтеров, запарывает татарина до смерти. «Татарва - те ничего: ну, убил и убил - на то были такие кондиции, потому что и он мог меня засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись». Иными словами хотели передать его за убийство в полицию, но он убежал от жандармов в самые Рыньпески. Здесь он попадает к татарам, которые, чтобы он не сбежал, «подщетинивают» ему ноги. Голован служит у татар лекарем, передвигается с большим трудом и мечтает о возвращении на родину.

Глава 7

У татар Голован живет уже несколько лет, у него уже несколько жен и детей «Наташ» и «Колек», которых он жалеет, но признается, что полюбить их не смог, «за своих детей не почитал», потому как они «некрещеные». Он все больше тоскует по родине: «Ах, судари, как это все с детства памятное житье пойдет вспоминаться, и понапрет на душу, что где ты пропадаешь, ото всего этого счастия отлучен и столько лет на духу не был, и живешь невенчанный и умрешь неотпетый, и охватит тебя тоска, и... дождешься ночи, выползешь потихоньку за ставку, чтобы ни жены, ни дети и никто бы тебя из поганых не видал, и начнешь молиться... и молишься... так молишься, что даже снег инда под коленами протает и где слезы падали - утром травку увидишь».

Глава 8

Когда Иван Северьяныч уже совсем отчаялся попасть домой, в степь приходят русские миссионеры «свою веру уставлять». Он просит их заплатить за него выкуп, но они отказываются, утверждая, что перед Богом «все равны и все равно». Спустя некоторое время одного из них убивают, Голован хоронит его по православному обычаю. Слушателям он объясняет, что «азиата в веру приводить надо со страхом», потому как они «смирного Бога без угрозы ни за что не уважат».

Глава 9

Как-то к татарам приходят из Хивы два человека коней закупать, чтобы «войну делать». В надежде запугать татар они демонстрируют могущество своего огненного бога Талафы. Но Голован обнаруживает ящик с фейерверком, сам представляется Талафой, пугает татар, обращает их в христианскую веру и, найдя в ящиках «едкую землю», вылечивает ноги и сбегает. В степи Иван Северьяныч встречает чувашина, но отказывается с ним идти, потому как тот одновременно почитает и мордовского Керемети, и русского Николая Чудотворца. На его пути попадаются и русские, они крестятся и пьют водку, но прогоняют беспаспортного Ивана Северьяныча. В Астрахани странник попадает в острог, откуда его доставляют в родной город. Отец Илья отлучает его на три года от причастия, но сделавшийся богомольным граф отпускает его «на оброк».

Глава 10

Голован устраивается по конской части. Он помогает мужикам выбирать хороших лошадей, о нем идет слава как о чародее, и каждый требует рассказать «секрет». Один князь берет его к себе на должность конэсера. Иван Северьяныч покупает для князя лошадей, но периодически у него случаются пьяные «выходы», перед которыми он отдает князю на сохранность все деньги.

Глава 11

Однажды, когда князь продает прекрасную лошадь Дидону, Иван Северьяныч сильно печалится, «делает выход», но на этот раз оставляет деньги при себе. Он молится в церкви и отправляется в трактир, откуда его выгоняют, когда он, напившись, начинает спорить с «препустейши-пустым» человеком, утверждавшим, что пьет он, потому как «добровольно на себя слабость взял», чтобы другим легче было, и бросить пить ему христианские чувства не позволяют. Их выгоняют из трактира.

Глава 12

Новый знакомый накладывает на Ивана Северьяныча «магнетизм» для освобождения от «усердного пьянства», и для этого чрезвычайно его поит. Ночью, когда они идут по улице, этот человек приводит Ивана Северьяныча к другому трактиру.

Глава 13

Иван Северьяныч слышит прекрасное пение и заходит в трактир, где тратит все деньги на прекрасную певунью цыганку Грушеньку: «даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем. Любопытная фигура!» «Так я и осатанел, и весь ум у меня отняло».

Глава 14

На следующий день, повинившись князю, он узнает, что хозяин и сам за Грушеньку полсотни тысяч отдал, выкупил ее из табора и поселил в своем загородном имении. И князя свела с ума Грушенька: «Вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть».

Глава 15

Иван Северьяныч рассказывает историю своего хозяина и Груни. Через какое-то время князю надоедает «любовное слово», от «изумрудов яхонтовых» в сон клонит, к тому же кончаются все деньги. Грушенька чувствует охлаждение князя, ее мучит ревность. Иван Северьяныч «стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог ее развлекал».

Глава 16

Однажды, отправившись в город, Иван Северьяныч подслушивает разговор князя с бывшей любовницей Евгенией Семеновной и узнает, что его хозяин собирается жениться, а несчастную и искренне полюбившую его Грушеньку хочет выдать замуж за Ивана Северьяныча. Вернувшись домой, Голован узнает, что цыганку князь тайно вывез в лес на пчельню. Но Груша сбегает от своих охранниц.

Главы 17, 18

Груша рассказывает Ивану Северьянычу, что произошло, пока его не было, как князь женился, как ее отправили в изгнание. Она просит ее убить, проклясть ее душу: «Стань поскорее душе моей за спасителя; моих больше сил нет так жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Пожалей меня, родной мой; ударь меня раз ножом против сердца». Отшатнулся Иван Северьяныч, но она все плакала и увещевала, чтобы он убил ее, иначе она на себя сама руки наложит. «Иван Северьяныч страшно наморщил брови и, покусав усы, словно выдохнул из глубины расходившейся груди: «Нож у меня из кармана достала... разняла... из ручки лезвие выправила... и в руки мне сует... «Не убьешь, - говорит, - меня, я всем вам в отместку стану самою стыдной женщиной». Я весь задрожал, и велел ей молиться, и колоть ее не стал, а взял да так с крутизны в реку и спихнул...»

Глава 19

Иван Северьяныч бежит назад и по дороге встречает крестьянскую повозку. Крестьяне жалуются ему, что сына забирают в солдаты. В поисках скорой смерти Голован выдает себя за крестьянского сына и, отдав все деньги монастырю как вклад за Грушину душу, идет на войну. Он мечтает погибнуть, но его «ни земля, ни вода принимать не хочет». Однажды Голован отличился в деле. Полковник хочет представить его к награде, и Иван Северьяныч рассказывает об убийстве цыганки. Но его слова не подтверждаются запросом, его производят в офицеры и отправляют в отставку с орденом святого Георгия. Воспользовавшись рекомендательным письмом полковника, Иван Северьяныч устраивается «справщиком» в адресный стол, но служба не ладится, и он уходит в артисты. Но и там он не прижился: репетиции проходят и на Страстной неделе (грех!), Ивану Северьянычу достается изображать «трудную роль» демона... Он уходит из театра в монастырь.

Глава 20

Монастырская жизнь его не тяготит, он и там остается при лошадях, но принимать постриг не считает для себя достойным и живет в послушании. На вопрос одного из путников он рассказывает, что вначале ему являлся бес в «соблазнительном женском образе», но после усердных молитв остались только маленькие бесы, дети. Однажды его наказали: на целое лето до заморозков посадили в погреб. Иван Северьяныч и там не унывал: «здесь и церковный звон слышно, и товарищи навещали». Избавили его от погреба потому, что в нем открылся дар пророчества. Отпустили его на богомолье в Соловки. Странник признается, что ожидает близкой смерти, потому как «дух» внушает ополчаться и идти на войну, а ему «за народ очень помереть хочется».

Закончив рассказ, Иван Северьяныч впадает в тихую сосредоточенность, вновь ощущая в себе «наитие таинственного вещательного духа, открывающегося лишь младенцам».

В XIX веке была актуальна тема поиска Бога в жизни человека, праведного пути. Лесков развил и переосмыслил тему праведничества, дав литературе несколько самобытных образов. Праведник - человек, постигающий истину, а точнее правду жизни. Название повести «Очарованный странник» символично: "очарованный" - околдованный, завороженный, "странник" - человек, который проходит пути, но не в физических величинах, а в духовных.

История создания 

В 1872 году Лесков путешествовал по Ладожскому озеру, посещал Корелы, острова Коневец и Валаам. После путешествия писатель и задумывается над написанием рассказа о простом русском человеке, страннике. Лесков пишет рассказ «Черноземный Телемак» - это первое название произведения. В 1873 году писатель получил отказ от публикации рассказа в журнале «Русский вестник». В этом же году произведение было опубликовано в «Русском мире" под названием «Очарованный странник, его жизнь, опыты, мнения и приключения. Рассказ. Посвящается Сергею Егоровичу Кушелеву». В следующем самостоятельном издании в 1874 году посвящение было убрано.

Анализ произведения

Описание произведения 

Герой проходит пути жизни и он околдован ею. В произведении повествуется об Иване Флягине - простом русском мужике, увлекающемся лошадьми. В пути с ним случаются трагедии, в частности, он совершает убийство. Уходит в монастырь, но хочет защищать Родину, потому что «за народ очень помереть хочется». Его «истина» - самопожертвование.

Главный герой

Ивану Флягину, читатель встречает его в конце его жертвенного пути, в монашеской одежде, около 50 лет. Похож на богатыря, который стережет русскую землю. Все герои Лескова, и Флягин не исключение - люди невысокого звания, но высочайшей духовной красоты. Он - человек увлекающийся, любит лошадей до такой степени, что готов продать родных за них. Обстоятельства жизни ставили его в разные, порой немыслимые положения: он был разбойником и сидел в няньках. Иван - герой «сомнительной святости», как метко было замечено Горьким. Он мучает кошку и совершает убийство человека - убивает девушку, которую любит, потому что больше не хочет страдать. Но он же идет на войну вместо сына незнакомых людей, а в конце и вовсе отправляется в монастыре.

Герой рассказывает о себе самом - это рассказ в рассказе. Такая композиция называется рамочной. Иван Флягин - типичный представитель русского народа, благодаря которому раскрывается суть нации. Герой Лескова, так же как многие герои произведений Толстого и Достоевского, проходя жизненный путь, постигает диалектику души. В начале читатель видит беспечного парня, который не задумывается о своих поступках, к примеру, тогда, когда совершает убийство старика-монаха. В конце же он предстает перед нами как мудрый духовник с нелегким жизненным опытом.

Повесть «Очарованный странник» - история искания героем пути и места в жизни духовности. Герою удалось обрести нравственный идеал, он победил в себе грех. Ведут теперь Флягина по дороге жизни чувство прекрасного, очарования миром, самоотречения, жертвенности: «мне за народ помереть хочется». Перед читателем появляется личность высокая, нравственно стойкая, обретшая смысл в простой истине - жить ради других.

Горький писал о произведениях Лескова, что «дурачки русские… неразумно лезут в густейшую грязь земной жизни». Но помнит читатель и о библейской истине: не стоит село без праведника. Именно Иваны Флягины позволяют человечеству не терять надежду на то, что победит в человеке Бог и будет посрамлен Дьявол с его искушениями. Повесть Лескова оставила заметный вклад в русской литературе, изучается в школьной программе, известна на других языках мира.

Многие знакомы с произведением Николая Лескова "Очарованный странник". И действительно, эта повесть - одна из самых известных в творчестве Лескова. Сделаем сейчас краткий анализ повести "Очарованный странник", посмотрим на историю написания произведения, обсудим главных героев и составим выводы.

Итак, Лесков написал повесть "Очарованный странник" в период с 1872 по 1973 годы. Дело в том, что задумка появилась во время путешествия автора по водам Карелии, когда он отправился в 1872 году на остров Валаам, известный приют монахов. Под конец того же года повесть была почти закончена и даже готовилась к печати под названием "Черноземный Телемак". Но издательство отказалось публиковать произведение, сочтя его сырым и недоработанным. Лесков не отступал, обратившись за помощью в редакцию журнала "Новый мир", где повесть приняли и напечатали. Перед тем, как мы сделаем непосредственно анализ повести "Очарованный странник", коротко рассмотрим суть сюжета.

Анализ "Очарованного странника", главный герой

События повести происходят на Ладожском озере, где повстречались путешественники, целью которых является Валаам. Познакомимся с одним из них - конэсером Иваном Северьянычем, который облачен в подрясник, он и поведал остальным, что с юности имеет чудесный дар, благодаря которому может приручить любую лошадь. Собеседникам интересно послушать историю жизни Ивана Северьяныча.

Герой "Очарованного странника" Иван Северьяныч Флягин начинает рассказ с того, что его родина - Орловская губерния, родом он из семьи графа К. В детстве ужасно полюбил лошадей. Как-то раз забавы ради он так избил одного монаха, что тот умер, откуда видно отношение главного героя к человеческой жизни, что важно в "Очарованном страннике", анализ которого мы сейчас делаем. Далее главный герой рассказывает о других событиях своей жизни - удивительных и странных.

Очень интересно в общем отметить последовательную организацию повести. Почему можно определит её, как сказ? Потому что Лесков построил повествование как устную речь, которая имитирует импровизационный рассказ. При этом воспроизведена не только манера главного героя-рассказчика Ивана Флягина, но и отражена особенность речи других персонажей.

Всего в "Очарованном страннике" 20 глав, первая глава - это некая экспозиция или пролог, а другие главы рассказывают непосредственно историю жизни главного героя, и каждая из них оконченная история. Если говорить о логике сказа, то видно, что ключевую роль здесь играет не хронологическая последовательность событий, а воспоминания и ассоциации рассказчика. Повесть напоминает канон жития, как высказываются некоторые литературоведы: то есть сначала мы узнаем о детских годах героя, затем последовательно описывается жизнь, также видно, как он борется с соблазнами и искушениями.

Выводы

Главный герой в анализе "Очарованного странника" типично представляет народ, и его сила, а также способности отражают присущие русскому человеку качества. Видно, как герой духовно развивается - изначально он просто лихой, беспечный и горячий парень, зато в концовке повести это опытный и зрелый годами монах. Однако его самосовершенствование стало возможным лишь благодаря тем испытаниям, которые достались ему в удел, ведь без этих трудностей и передряг он не научился бы жертвовать собой и пытаться искупать собственные грехи.

В общем благодаря такому, пусть и краткому анализу повести "Очарованный странник", становится понятно, каким было развитие русского общества. И Лесков сумел показать это на судьбе всего одного своего главного героя.

Отметьте для себя, что русский человек, по замыслу Лескова, способен на жертвы, и не только сила богатыря присуща ему, но и дух щедрости. В этой статье мы сделали краткий анализ "Очарованного странника", надеемся, он окажется для вас полезным.

Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли. После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек, склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, отчего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы. — Я уверен, — сказал этот путник, — что в настоящем случае непременно виновата рутина или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений. Кто-то часто здесь путешествующий ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали. — Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить». — Какая же на это последовала резолюция? — М... н... не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился. — И прекрасно сделал, — откликнулся философ. — Прекрасно? — переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный. — А что же? по крайней мере, умер, и концы в воду. — Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может. Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства. Это был новый пассажир, который ни для кого из нас не заметно присел с Коневца. Од до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был иди постриженный монах — этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого . Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор». Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою. — Это все ничего не значит, — начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх, по-гусарски, закрученных седых усов. — Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться — это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить. Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц, после их смерти? — А вот кто-с, — отвечал богатырь-черноризец, — есть в московской епархии в одном селе попик — прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, — так он ими орудует. — Как же вам это известно? — А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета. Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно. Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал: — Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить, и поверили? Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее: — Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, — пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: «До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося: тогда, по крайней мере, владыка сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил семью мою питал». Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, — куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: «Кто там?» — потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят — входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий . Владыка и говорят: «Ты ли это, пресвятой отче Сергие?» А угодник отвечает: «Я, раб божий Филарет ». Владыко спрашивают: «Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?» А святой Сергий отвечает: «Милости хощу». «Кому же повелишь явить ее?» А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть: простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот... такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить... Скачут... числа им нет, сколько рыцарей... несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыка не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: «Терзайте, — говорит, — их: теперь нет их молитвенника», — и проскакал мимо; а за сим стратопедархом его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и всё кивают владыке грустно и жалостно, и всё сквозь плач тихо стонут: «Отпусти его! — он один за нас молится». Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: «Я, владыко, как положено совершаю». И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, — говорит, — в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь...» Ну, тут владыка и поняли, что то за тени пред ним в сидении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай — изволили сказать, — и к тому не согрешай, а за кого молился — молись», — и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковым людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить. — Почему же «должен»? — А потому, что «толцытеся»; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с. — А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится? — А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, иные, сего не понимая, и о них молятся. На троицу, не то на духов день, однако, кажется даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал. — А их нельзя разве читать в другие дни? — Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, об этом говорить. — А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись? — Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко, бываю. — Отчего же это? — Занятия мои мне не позволяют. — Вы иеромонах или иеродиакон? — Нет, я, еще просто в рясофоре . — Все же ведь уже это значит, вы инок? — Н...да-с; вообще это так почитают. — Почитать-то почитают, — отозвался на это купец, — но только из рясофора-то еще можно и в солдаты лоб забрить. Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал: — Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину. — Разве вы служили в военной службе? — Служил-с. — Что же, ты из ундеров, что ли? — снова спросил его купец. — Нет, не из ундеров. — Так кто же: солдат, или вахтер, или помазок — чей возок? — Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства. — Значит, кантонист ? — сердясь, добивался купец. — Опять же нет. — Так прах же тебя разберет, кто же ты такой? — Я конэсер. — Что-о-о тако-о-е? — Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах состоял для их руководствования. — Вот как! — Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла. — Как же вы таких усмиряли? — Я... я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, — она и усмиреет. — Ну, а потом? — Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь. — И лошадь после этого смирно идет? — Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и вышелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, — «бешеный усмиритель» он назывался, — так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно. — Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали? — С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу». Начальство согласилось. Тогда я говорю: «Выведите его за Дрогомиловскую заставу!» Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никому не отдам». В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной — крепкая татарская нагайка с свинцовым головком, в конце так не более яко в два фунта, а в другой — простой муравный горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: «Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой». Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: «Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: «Что это такое?» А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк... Он ёк да вперед, а и его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку... Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка... Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу — он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох. — Издох однако? — Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал. — Что же, вы служили у него? — Нет-с. — Отчего же? — Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык — для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость. — Какая же? — Хотел у меня секрет взять. — А вы бы ему продали? — Да, я бы продал. — Так за чем же дело стало? — Так... он сам меня, должно быть, испугался. — Расскажите, сделайте милость, что это еще за история? — Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: «Открой мне, братец, твой секрет — я тебе большие деньги дамп к себе в конэсеры возьму». Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: «Какой же секрет? — это глупость». А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил, говорит: «Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить». После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: «Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?» А я отвечаю: «Вот что...» — да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет — и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались. — Поэтому вы к нему и не поступили? — Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать. — А вы что же почитаете своим призванием? — А не знаю, право, как вам сказать... Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес. — А когда же вы в монастырь пошли? — Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни. — И тоже призвание к этому почувствовали? — М... н...н...не знаю, как это объяснить... впрочем, надо полагать, что имел-с. — Почему же вы это так... как будто не наверное говорите? — Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу? — Это отчего? — Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал. — А чьею же? — По родительскому обещанию. — И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию? — Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть. — Будто так? — Именно так-с. — Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь. — Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала. — Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет. — Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.