Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Очерки бурсы читать онлайн. Николай Помяловский: Очерки бурсы

Очерки бурсы читать онлайн. Николай Помяловский: Очерки бурсы

В селе Милюкове, в глухом Сычевском уезде Смоленской губернии, у священника Василия Докучаева родился третий сын, названный по имени отца Василием.

Село Милюково, в котором протекали детские годы Василия Докучаева, расположено на берегу небольшой реки Качни. Целые дни мальчик вместе со своим приятелем, Григорием Пиуковым, проводил на реке. Они отправлялись к Святому колодцу, к Гридневскому ручью и другим местам по берегам Качни. Мальчики с интересом следили за работой крестьян, выкапывавших из рыхлых прибрежных наносов сохранившиеся там массивные стволы ископаемого дуба, крепкого, как камень; его употребляли на поделку всяких нужных в хозяйстве вещей. Иногда рядом со стволом дерева находили какие-то кости. Друзья завидовали одному из мальчиков, отец которого нашел в речных наносах огромный зуб неизвестного животного. Позднее установили, что это был зуб мамонта.

Весной, когда после разлива Качни вся долина речки покрывалась буйными травами, ребята пропадали на заливных лугах, где между трав скрывались голубые озерки, кишащие мелкой рыбешкой и головастиками.

Но эта привольная жизнь продолжалась недолго. Мальчик подрос, и пора было думать об учении. Священник, посоветовавшись с женой, решил везти младшего сына, так же как и старшего, в Вязьму, в духовное училище. Большая семья, состоявшая из девяти человек, постоянно нуждалась. У сыновей многосемейного сельского священника был один путь - бесплатное «казеннокоштное» обучение в бурсе, а дальше - либо в священники, либо в дьячки.

Отслужили в доме Докучаевых молебен, присели, как полагалось по традиции, на лавки, посидели минуту молча, поднялись, перецеловались и, выслушав напутственные слова матери, сели на телегу и тронулись в путь. Отец повез сына в город Вязьму долбить в бурсе псалтырь и четьи-минеи.

Духовные училища в России издавна были в плачевном состоянии. Еще в начале своего царствования Екатерина II отмечала, что «архиерейские семинарии состояли в весьма малом числе учеников, в худом учреждении для наук и в скудном содержании». Неоднократные попытки реформировать бурсу, особенно активные в начале XIX века, несмотря на участие в них таких деятелей, как M. M. Сперанский, ни к чему положительному не привели.

В то время, когда Докучаев попал в бурсу, она сильно походила на бурсу, описанную Помяловским. Об этом неоднократно говорил впоследствии сам Докучаев. Жизнь Докучаева в эти годы мало чем - отличалась от жизни Карася и других героев «Очерков бурсы» Помяловского. Новичков подвергали издевательствам по всем правилам, старательно разработанным бурсаками, хваставшими грубостью нравов. Это было первое испытание, и тот, кто его выдерживал, завоевывал известное уважение товарищей. Таким образом, ученики старались выработать в себе закалку, которая помогла бы переносить все издевательства и порки, выпадавшие на долю каждого, даже примерного, с точки зрения начальства. Поэтому выше всего ценилось пренебрежение к физической боли. На такого бурсака, который молчит даже тогда, когда его секут «на воздусях», товарищи могли смело положиться: он не подведет, не станет фискалом. А духовное начальство старательно насаждало ябедничество, заводило специальные «черные книги», куда о каждом заносилось все, что сообщали доносчики. Из среды учащихся начальство назначало секундаторов, обязанностью которых была порка своих товарищей, цензоров, наблюдавших за порядком в классе, и авдиторов, которые должны были ежедневно проверять приготовление уроков и ставить соответствующие баллы в особых тетрадях - нотатах. Кроме них, существовали еще старшие спальные и старшие дежурные из спальных. Вся эта сложная система подчинения была создана начальством для борьбы с товариществом, организованным еще с незапамятных времен первыми бурсаками, насильно посаженными за схоластическую зубрежку и завещавшими своим потомкам яростное сопротивление начальству и ненависть к нему. Но старание руководителей бурсы развратить учащихся деспотической властью одного над другим далеко не всегда приводило к желанным результатам. Были, конечно, среди цензоров, авдиторов и прочих лиц бурсацкой иерархии взяточники и вымогатели, но честные, хотя и суровые, традиции товарищества помогали бурсакам отстаивать в этих страшных условиях свои права. Отстаивать их могли, конечно, только наиболее сильные и закаленные. Большинство воспитанников бурсы калечилось и физически и нравственно.

Первое испытание Докучаев выдержал сравнительно легко, - так было обычно со всеми новичками, прибывавшими из деревни. Смелость и находчивость, выработанные в играх и драках с деревенскими мальчишками, выносливость и самостоятельность, приобретенные в общении с природой, закаляли их характеры, делали их более независимыми и настойчивыми. Иначе было с новичками городскими. По жестоким традициям бурсы, их испытывали долго и без снисхождения, чтобы отучить от «телячьих нежностей». А по неписаному бурсацкому кодексу «телячьими нежностями» считались разговоры и воспоминания о доме, о семье, о родных. Во всем, что касалось личной жизни, за долгие годы пребывания в бурсе вырабатывалась замкнутость, которая на всю жизнь накладывала отпечаток на характер ее воспитанников. Докучаеву после первого шага надо было сделать второй - попасть в число «отпетых». Отпетый, по определению Помяловского, - ревнитель старины и преданий, он стоит за свободу и вольность бурсака, он основной столп товарищества. Отпетые делились на три типа: благие - «дураковатые господа», отчвалые - «эти были вообще не глупы, но лентяи бесшабашные» и, наконец, третий тип - это башка - первый по учению и последний по поведению. Докучаев был башка. Несмотря на отвращение к изучаемым предметам и особенно к методам преподавания, он имел блестящие отметки. Но успехи не спасали от «майских», как называли бурсаки свежие березовые розги. Если на протяжении учебного года учителю не к чему было придраться, то в конце года, как истинный приверженец «секуционной педагогики», он сек ученика именно за то, что тот ни разу не был сечен.

Докучаев ненавидел в бурсе и методы обучения, и изучаемые схоластические предметы, и меры воздействия. Метод обучения был один - зубрежка, или, как говорили в бурсе, долбня. Учение в долбежку непонятных богословских предметов становилось еще более нелепым потому, что педагоги не считали нужным объяснять ученикам смысл вдалбливаемых наук, а просто задавали «от сих до сих». Естественно, что такое учение приносило только страдания несчастным бурсакам, сложившим по этому поводу песню:

Сколь блаженны те народы,

Коих крепкие природы

Не знали наших мук,

Не ведали наук.

По некоторым предметам педагоги допускали так называемые «возражения»: ученикам позволяли спорить и выступать по одному и тому же вопросу с различных, но строго определенных начальством позиций. Темы были такие: «Может ли дьявол согрешить?», «Первородный грех содержит ли в себе, как в зародыше, грехи смертные, произвольные и невольные?», «Спасется ли Сократ и другие благочестивые философы язычества или нет?».

Подобные схоластические упражнения, наполненные пустой, никчемной софистикой, считались венцом премудрости и поэтому допускались очень редко. Особенную ненависть Докучаева вызывала так называемая «гомилетика» - учение о церковном проповедничестве. Докучаев переименовал ее в «гуммиластику», видимо, она напоминала своей тягучестью резину. «Гуммиластика» преследовала его не один год. Многолетний курс ее был разбит на несколько больших самостоятельных частей: гомилетика фундаментальная, или принципиальная, гомилетика материальная, гомилетика формальная, или конструктивная, гомилетика евангельская, гомилетика апостольская. Этот необъятный схоластический предмет надо было зубрить день за днем, год за годом.

Многие бурсаки, отчаявшись преодолеть подобную премудрость, записывались в «вечные нули», - авдитор, не спрашивая у них урока, ежедневно в ногате ставил против их фамилий нуль. Они переезжали на «Камчатку», играли, а то и просто спали под партами. Розог не боялись и ждали счастливого дня, когда их, сидевших в каждом классе по нескольку лет, на основе «закона о великовозрастен» выгонят из бурсы и отправятся они на поиски подходящего места - пономаря, звонаря, церковного сторожа. Докучаев не принадлежал к числу вечных нулей. Его природные способности и блестящая память давали ему возможность сравнительно легко одолевать эти ненавистные предметы. Но если он отличался от вечных нулей успехами в науках, то в поведении он следовал всем традициям бурсацкого товарищества А главное в этих традициях было чинить всякие неприятности начальству, итти на любые жертвы, если этим можно досадить инспектору.

Строже всего в бурсе запрещалось пьянство и игра в карты. Но из ненависти к притеснителям и то и другое считалось особенно почетным среди бурсаков. После того как было объявлено, что за пьянство станут исключать из семинарии, оно стало принимать большие размеры и в дальнейшем губительно влияло на судьбы очень многих бурсаков. В известной мере не избежал этого порока и Докучаев.

Последние годы пребывания Докучаева в семинарии совпали с бурными годами в истории России и русской общественной мысли. Проблемы ликвидации крепостничества, волновавшие все передовые умы страны, оказались неразрешенными и после крестьянской реформы 1861 года. Но все революционно-демократические силы страны уже пришли в движение и плодотворно влияли на развитие русской науки. Работы и статьи А. И. Герцена, В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова, Д. И. Писарева дали большой толчок материалистическому развитию естественных наук в России. В той или иной форме революционно-демократические идеи русских просветителей доходили и до затворников духовных семинарий. Об этом сохранилось любопытное свидетельство одного из реакционных церковников, архиепископа Никанора Херсонского, писавшего: «…в начале шестидесятых годов были общины либералов, которые ловили семинаристов в свои сети, навязывали им книги своего духа для развития, книги по преимуществу естественно-научного содержания». И действительно, даже бурсаки в этот период принимали участие в обсуждении общественных и научных проблем. Ненависть к схоластике и ко всем методам бурсацкого воспитания, проявлявшаяся прежде только во всякого рода «подвигах», направленных против начальства, стала выливаться в другие, более зрелые формы: «вольномыслие заводилось даже внутри семинарии», с прискорбием говорил архиепископ Никанор.

Докучаев окончил семинарию с отличием и как лучший ученик был послан на казенный счет в Петербург, в Духовную академию.

В. В. Докучаев - семинарист.

Класс кончился. Дети играют.

Мы берем училище в то время, когда кончался период насильственного образования и начинал действовать закон великовозрастия. Были года - давно они прошли, - когда не только малолетних, но и бородатых детей по приказанию начальства насильно гнали из деревень, часто с дьяческих и пономарских мест, для научения их в бурсе письму, чтению, счету и церковному уставу. Некоторые были обручены своим невестам и сладостно мечтали о медовом месяце, как нагрянула гроза и повенчала их с Пожарским, Меморским , псалтырем и обиходом церковного пения, познакомила с майскими (розгами), проморила голодом и холодом. В те времена и в приходском классе большинство было взрослых, а о других классах, особенно семинарских, и говорить нечего. Достаточно пожилых долго не держали, а поучив грамоте года три-четыре , отпускали дьячить ; а ученики помоложе и поусерднее к науке лет под тридцать, часто с лишком, достигали богословского курса (старшего класса семинарии). Родные с плачем, воем и причитаньями отправляли своих птенцов в науку; птенцы с глубокой ненавистью и отвращением к месту образования возвращались домой. Но это было очень давно.

Время перешло. В общество мало-помалу проникло сознание - не пользы науки, а неизбежности ее. Надо было пройти хоть приходское ученье, чтобы иметь право даже на пономарское место в деревне. Отцы сами везли детей в школу, парты замещались быстро, число учеников увеличивалось и, наконец, доросло до того, что не помещалось в училище. Тогда изобрели знаменитый закон великовозрастия . Отцы не все еще оставили привычку отдавать в науку своих детей взрослыми и. нередко привозили шестнадцатилетних парней. Проучившись в четырех классах училища по два года, такие делались великовозрастными ; эту причину отмечали в титулке ученика (в аттестате) и отправляли за ворота (исключали). В училище было до пятисот учеников; из них ежегодно получали титулку человек сто и более; на смену прибывала новая масса из деревень (большинство) и городов, а через год отравлялась за ворота новая сотня. Получившие титулку делались послушниками, дьячками, сторожами, церковными и консисторскими писцами; но наполовину шаталась без определенных занятий по епархии, не зная, куда деться со своими титулками, и не раз проносилась грозная весть, что всех безместных будут верстать в солдаты. Теперь понятно, каким образом поддерживался училищный комплект, и понятно, отчего это в темном и грязном классе мы встречаем наполовину сильно взрослых.

На дворе слякоть и резкий ветер. Ученики и не думают идти на двор; с первого взгляда заметно, что их в огромном классе более ста человек. Какое разнохарактерное население класса, какая смесь одежд и лиц!.. Есть двадцатичетырехгодовалые, есть и двенадцати лет. Ученики раздробились на множество кучек; идут игры - оригинальные, как и все оригинально в бурсе; некоторые ходят в одиночку, некоторые спят, несмотря на шум, не только по полу, но и по партам, над головами товарищей. Стон стоит в классе от голосов.

Iбольшая часть лиц, которые встретятся в нашем очерке, будут носить те клички, которыми нарекли их в товариществе, например Митаха, Элпаха, Тавля, Шсстиухая Чабря, Хорь, Плюнь, Омега, Ерра-Кокста, Катька и т. п., но этого не можем сделать с Семеновым: Оурсаки дали ему прозвище, какого не пропустит никакая цензура, - крайне неприличное.

Семенов был мальчик хорошенький, лет шестнадцати. Сын городского священника, он держит себя прилично, одет чистенько; сразу видно, что училище не успело стереть с него окончательно следов домашней жизни. Семенов чувствует, что он городской, а на городских товарищество смотрело презрительно, называло бабами; они любят маменек да маменькины булочки и пряники, не умеют драться, трусят розги, народ бессильный и состоящий под покровительством начальства. Для товарищества редкий городской составлял исключение из этого правила. Странно было лицо у Семенова - никак не разгадать его: грустно и в то же время хитро; боязнь к товарищам смешана с затаенной ненавистью. Ему теперь скучно, и он, шатаясь из угла в угол, не знает, чем развлечься. Он усиливаетсяя удержать себя вдали от товарищей, в одиночку; но все составили партии, играют в разные игры, поют песни, разговаривают; и ему захотелось разделить с кем-нибудь досуг свой. Он подошел к играющим в камешки и робко проговорил:

Братцы, примите меня.

Гусь свинье не товарищ, - отвечали ему.

Этого не хочешь ли? - проговорил другой, подставив под самый нос его сытый свой кукиш с большим грязным ногтем на большом пальце…

Пока по шее не попало, убирайся! - прибавил третий.

Семенов отошел уныло в сторону; но на него не произвели особенного впечатления слова товарищей. Он точно давно привык и отерпелся с грубым обращением.

Господа, с пылу горячих!

Гороблагодатскому.

Семенов вместе с другими направился к столу, около которого тоже шла игра в камешки между двумя великовозрастными, и притом Гороблагодатский был второй силач в классе, а Тавля - четвертый. Лица, окружившие игроков, приятно осклаблялись, ожидая увеселительного зрелища.

Ну! - сказал Тавля.

Гороблагодатский положил на стол руку, растопырив на ней пальцы. Тавля разместил на руке его пять небольших камней самым неудобным образом.

Валяй! - сказал он.

Тот вскинул кверху камни и поймал из них только три.

За два! - подхватили окружающие.

Пиши, брат, к родителям письма, - прибавил Тавля с своей стороны.

Гороблагодатский, ничего не отвечая, положил левую руку на стол. Тавля кинул камень в воздух, во время его полета успел с страшной силой щипнуть руку Гороблагодатского и опять поймал камень.

Толпа захохотала.

Игра в камешки, вероятно, всем известна, но в училище она имела оригинальные дополнения: здесь она со щипчиками , и притом щипчиками холодненькими, тепленькими, горяченькими и с пылу горячими , которые доставались проигравшему. Без щипчиков играла самая молодая, самая зеленая приходчина , а при щипчиках с пылу горячих присутствует теперь читатель.

Огромная грязная комната училища. Занятия кончились, и бурсаки развлекаются играми.

Совсем недавно кончился «период насильственного образования», когда все, независимо от возраста, должны были проходить полный курс наук. Теперь начал действовать «закон великовозрастия» - по достижении определённого возраста бурсака исключают из школы, и он может стать писцом, дьячком, послушником. Многие не могут найти себе места. Ходят слухи, что таких будут брать в солдаты.

В классе более ста человек. Среди них и двенадцатилетние дети, и взрослые. Играют в «камешки», «швычки», «постные», «скоромные». Все игры непременно связаны с причинением друг другу боли: щипками, щелчками, ударами и так далее.

Никто не хочет играть с Семеновым, шестнадцатилетним мальчиком, сыном приходского священника. Все знают, что Семенов - фискал. В классе темнеет. Бурсаки развлекаются пением, устраивают шумные игры в «малу кучу», но вдруг все стихает. В темноте слышно: кого-то секут. Это товарищи наказывают фискала Семенова. Озлобленный Семенов бежит жаловаться.

Начинаются занятия. Кто-то спит, кто-то беседует... Главный метод бурсацкой учёбы - бессмысленная «долбня», зубрёжка. Учиться поэтому никто не хочет.

В классе появляются инспектор и Семенов, пожаловавшийся на своих обидчиков. Одного из них по приказу инспектора секут и обещают на следующий день высечь каждого десятого ученика. Бурсаки решают отомстить Семенову. Ночью они вставляют ему в нос «пфимфу», то есть конус с горящей хлопчаткой. Семенов попадает в больницу, причём сам не знает, что с ним произошло. По приказу начальства многих секут, и многих напрасно.

Раннее утро. Бурсацкая спальня. Учеников будят и ведут в баню. Они идут через город с шумом, переругиваясь со всеми прохожими. После бани они рассыпаются по городу в поисках того, что плохо лежит. Особенно отличаются при этом бурсаки по прозвищам Аксюта и Сатана. Поев краденого, бурсаки находятся в добром расположении духа и рассказывают в классе друг другу предания о прежних временах бурсы: о проделках бурсаков, о том, как раньше секли...

Начинаются занятия. Учитель Иван Михайлович Лобов вначале сечёт Аксюту, не выучившего урока, затем спрашивает прочих, распределяя наказания. Во время занятия он завтракает. Урока Лобов никогда не объясняет. Следующий урок - латынь - ведёт учитель Долбежин. Он также сечёт всех подряд, но его ученики любят: Дол-бежин честен, взяток не берет и фискалов не жалует. Третий учитель по прозвищу Батька особенно свиреп в пьяном виде: наряду с поркой он применяет и другие, более изощрённые физические наказания.

Аксютка голоден: Лобов приказал оставлять его без обеда, пока он не перейдёт на «Камчатку». Аксютка то учится прекрасно и сидит за первой партой, а то вовсе не учится. Лобову такие перемены надоели: он предпочитает, чтобы Аксютка никогда не учился.

Во дворе училища две женщины - старуха и тридцатилетняя - поджидают директора и бросаются ему в ноги. Оказывается, это «закреплённая невеста» с матерью, пришедшие «за женихами». Дело в том, что после смерти духовного лица его место «закреплено» за семейством, то есть переходит тому, кто соглашается жениться на его дочери. Дьячихе с дочерью приходится идти в бурсу, чтобы найти себе «кормильца».

В бурсе возникает новый тип учителей. Среди них Петр Федорович Краснов. Он, по сравнению с другими, человек добрый и деликатный, выступает против слишком жестоких наказаний, однако злоупотребляет наказаниями морального порядка, издеваясь над невежественными учениками перед всем классом.

Аксютке вместе с другим учеником по прозвищу Сатана удаётся украсть хлеба у бурсацкого хлебника Цепки. Аксютка выводит Цепку из себя, тот гонится за наглым бурсаком, а Сатана тем временем крадёт хлеб.

Дежурный вызывает женихов - смотреть невесту. Начальство признает годными в женихи Васенду, Азинуса, Аксютку. Двое первых - обитатели «Камчатки», занимающиеся только церковными науками. Васенда - человек практический, основательный, Азинус - бестолковый, безалаберный. Бурсаки едут на смотрины. Васенде не по душе и невеста, и место, Азинус же решает жениться, хотя невеста гораздо старше его. Аксютка просто назвался женихом, чтобы поесть у невесты и стянуть что-нибудь.

А в бурсе затевают новую игру - пародию на свадьбу...

Карась с раннего детства мечтал о бурсе, ибо его старшие братья были бурсаками и очень перед ним важничали. Когда Карася-новичка приводят в бурсу, он радуется. Но на него сразу же сыплются насмешки, различные издевательства со стороны товарищей. В первый же день его секут. Карась поступает в семинарский хор. Вместо пения он старается только открывать рот. Товарищи «нарекают» его Карасём, церемония «нарекания» очень обидна, Карась дерётся с обидчиками, а Лобов, заставший сцену драки, велит высечь Карася. Эта жестокая порка производит перелом в душе Карася - появляется страшная ненависть к бурсе, мечты о мести.

Ученик по прозвищу Силыч, первый богатырь класса, заявляет, что будет покровительствовать Карасю, дабы никто не смел его обижать. Под этой защитой Карасю становится легче жить. Он сам старается защищать «угнетённых», особенно бурсацких дурачков. Бурсацкую науку Карась решительно отрицает, учиться не хочет.

Всеволод Васильевич Разумников, учитель церковного пения, закона Божия и священной истории, - педагог довольно прогрессивный: он вводит систему взаимного обучения. Но Карась не может постичь церковного пения, и Разумников наказывает его: не отпускает домой по воскресным дням. Над Карасём нависает опасность, что его не отпустят домой на Пасху.

Приходит учитель арифметики, Павел Алексеевич Ливанов. Он в пьяном виде беспомощен, и бурсаки издеваются над ним.

В субботу Карась вытворяет всякие безобразия с досады, что его не пускают домой. В бурсе проходит воскресный день, и Карась начинает помышлять о бегстве. Он слышал, что кого-то из младших «бегунов» поймали, но простили, других высекли, но все же не засекли, что где-то на дровяном дворе «спасаются» беглые. Но в тот же день привозят пойманного «бегуна» Меньшинского. Его секут до полусмерти, а потом отвозят на рогожке в больницу. Карась оставляет мысли о бегстве. Он решает «спасаться» от церковного пения в больнице. Ему удаётся заболеть, страшный урок проходит без него, и на Пасху Карася отправляют домой...

В бурсе появляется новый смотритель. Прежний, по прозвищу Звездочёт, был человеком добрым и, не вынося ужасов бурсы, предпочитал уединяться в своей квартире, что придавало ему в глазах бурсаков большую загадочность. Вообще к этому времени в бурсе многое изменилось: наказания смягчились, меньше стало великовозрастных бурсаков...

Пересказала

Посвящается Н. А. Благовещенскому

ЗИМНИЙ ВЕЧЕР В БУРСЕ
Очерк первый

Класс кончился. Дети играют.

Мы берем училище в то время, когда кончался период насильственного образования и начинал действовать закон великовозрастия . Были года – давно они прошли, – когда не только малолетних, но и бородатых детей по приказанию начальства насильно гнали из деревень, часто с дьяческих и пономарских мест, для научения их в бурсе письму, чтению, счету и церковному уставу. Некоторые были обручены своим невестам и сладостно мечтали о медовом месяце, как нагрянула гроза и повенчала их с Пожарским, Меморским, Псалтырем и обиходом церковного пения, познакомила с майскими (розгами), проморила голодом и холодом. В те времена и в приходском классе большинство было взрослых, а о других классах, особенно семинарских, и говорить нечего. Достаточно пожилых долго не держали, а поучив грамоте года три-четыре , отпускали дьячить ; а ученики помоложе и поусерднее к науке лет под тридцать, часто с лишком, достигали богословского курса (старшего класса семинарии). Родные с плачем, воем и причитаньями отправляли своих птенцов в науку; птенцы с глубокой ненавистью и отвращением к месту образования возвращались домой. Но это было очень давно.

Время перешло. В общество мало-помалу проникло сознание – не пользы науки, а неизбежности ее. Надо было пройти хоть приходское ученье, чтобы иметь право даже на пономарское место в деревне. Отцы сами везли детей в школу, парты замещались быстро, число учеников увеличивалось и наконец доросло до того, что не помещалось в училище. Тогда изобрели знаменитый закон великовозрастия . Отцы не все еще оставили привычку отдавать в науку своих детей взрослыми и нередко привозили шестнадцатилетних парней. Проучившись в четырех классах училища по два года, такие делались великовозрастными ; эту причину отмечали в титулке ученика (в аттестате) и отправляли за ворота (исключали). В училище было до пятисот учеников; из них ежегодно получали титулку человек сто и более; на смену прибывала новая масса из деревень (большинство) и городов, а через год отправлялась за ворота новая сотня. Получившие титулку делались послушниками, дьячками, сторожами церковными и консисторскими писцами; но наполовину шатались без определенных занятий по епархии, не зная, куда деться со своими титулками, и не раз проносилась грозная весть, что всех безместных будут верстать в солдаты. Теперь понятно, каким образом поддерживался училищный комплект, и понятно, отчего это в темном и грязном классе мы встречаем наполовину сильно взрослых.

На дворе слякоть и резкий ветер. Ученики и не думают идти на двор; с первого взгляда заметно, что их в огромном классе более ста человек. Какое разнохарактерное население класса, какая смесь одежд и лиц!.. Есть двадцатичетырехгодовалые, есть и двенадцати лет. Ученики раздробились на множество кучек; идут игры – оригинальные, как и все оригинально в бурсе; некоторые ходят в одиночку, некоторые спят, несмотря на шум, не только на полу, но и по партам, над головами товарищей. Стон стоит в классе от голосов.

Большая часть лиц, которые встретятся в нашем очерке, будут носить те клички, которыми нарекли их в товариществе, например: Митаха, Элпаха, Тавля, Шестиухая Чабря, Хорь, Плюнь, Омега, Ерра-Кокста, Катька и т. п., но этого не можем сделать с Семеновым: бурсаки дали ему прозвище, какого не пропустит никакая цензура, – крайне неприличное.

Семенов был мальчик хорошенький, лет шестнадцати. Сын городского священника, он держит себя прилично, одет чистенько; сразу видно, что училище не успело стереть с него окончательно следов домашней жизни. Семенов чувствует, что он городской , а на городских товарищество смотрело презрительно, называло бабами: они любят маменек да маменькины булочки и пряники, не умеют драться, трусят розги, народ бессильный и состоящий под покровительством начальства. Для товарищества редкий городской составлял исключение из этого правила. Странно было лицо у Семенова – никак не разгадать его: грустно и в то же время хитро; боязнь к товарищам смешана с затаенной ненавистью. Ему теперь скучно, и он, шатаясь из угла в угол, не знает, чем развлечься. Он усиливается удержать себя вдали от товарищей, в одиночку; но все составили партии, играют в разные игры, поют песни, разговаривают; и ему захотелось разделить с кем-нибудь досуг свой. Он подошел к играющим в камешки и робко проговорил:

– Братцы, примите меня.

– Гусь свинье не товарищ, – отвечали ему.

– Этого не хочешь ли? – проговорил другой, подставив под самый нос его сытый свой кукиш с большим грязным ногтем на большом пальце…

– Пока по шее не попало, убирайся! – прибавил третий.

Семенов отошел уныло в сторону; но на него не произвели особенного впечатления слова товарищей. Он точно давно привык и стерпелся с грубым обращением.

– Господа, с пылу горячих!

– Гороблагодатскому.

Семенов вместе с другими направился к столу, около которого тоже шла игра в камешки между двумя великовозрастными, и притом Гороблагодатский был второй силач в классе, а Тавля – четвертый. Лица, окружившие игроков, приятно осклаблялись, ожидая увеселительного зрелища.

– Ну! – сказал Тавля.

Гороблагодатский положил на стол руку, растопырив на ней пальцы. Тавля разместил на руке его пять небольших камней самым неудобным образом.

– Валяй! – сказал он.

Тот вскинул кверху камни и поймал из них только три.

– За два! – подхватили окружающие.

– Пиши, брат, к родителям письма, – прибавил Тавля с своей стороны.

Гороблагодатский, ничего не отвечая, положил левую руку на стол. Тавля кинул камень в воздух, во время его полета успел с страшной силой щипнуть руку Гороблагодатского и опять поймал камень.

Толпа захохотала.

Игра в камешки, вероятно, всем известна, но в училище она имела оригинальные дополнения: здесь она со щипчиками , и притом щипчиками холодненькими, тепленькими, горяченькими и с пылу горячими , которые доставались проигравшему. Без щипчиков играла самая молодая, самая зеленая приходчина , а при щипчиках с пылу горячих присутствует теперь читатель.

Между тем матка (главный камень) летала в воздухе, а Тавля своими здоровенными руками скручивал кожу на руке партнера и дергал ее с ожесточением. После двадцати щипчиков рука сильно покраснела, после пятидесяти появилась синева.

– Любо ли? – спрашивает Тавля, заглядывая ему в глаза.

Противник молчит.

– Любо ли?

Опять ответа нет.

– Взъерепень, взъерепень его! – говорят окружающие.

– Заплачь, так прощу! – говорит Тавля.

– Смотри, чтобы самому плакать не пришлось! – ответил Гороблагодатский. Здоровый детина выносил сильную боль в руке, но только мрачный взгляд обнаруживал, что он чувствует.

– Что, дядя, больно?

Тавля дал такого щипка, что Гороблагодатский невольно стиснул зубы. Все захохотали.

– Живота аль смерти?

Сильный щипок повторился при хохоте зрителей. В этом хохоте не слышалось злорадованья или неприязненной насмешки; товарищи видели во всем только комическую сторону. Один лишь Семенов улыбался как-то особенно; его удовольствие не походило на удовольствие других, и действительно, он затаенно повторял в душе:

«Так и надо, так и надо!»

Дошло до ста…

– Ну, черт с тобой! – заключил наконец Тавля.

Гороблагодатский глубоко ненавидел Тавлю и решился на игру с ним в надежде остаться победителем и задать ему более чем с пылу горячих. Оба они были второкурсные. Каждое учебное заведение имеет свои предания. Аборигены училища, насильно посаженные за книгу, образовали из себя товарищество , которое стало во враждебные отношения к начальству и завещало своим потомкам ненависть к нему. Начальство, со своей стороны, также стало во враждебные отношения к товариществу и, чтобы сдерживать его в границах училищной инструкции (кодекс правил для поведения и учения), изобрело целую бурсацко-бюрократическую систему. Зная, что всякое царство, раздельшееся на ся, не устоит, оно отдало одних товарищей под власть другим, желая внести в среду их междоусобие. Такими властями были: старшие спальны е – из второуездных; старшие дежурные – из спальных, справляя недельную очередь по всему училищу; цензора – надзирающие за поведением в классе; авдитора – выслушивающие по утрам уроки и отмечающие баллы в нотатах (особой тетради для баллов); наконец, последняя власть и едва ли не самая страшная – секундатор , ученик, который, по приказанию учителя, сек своих товарищей. Все эти власти выбирались из второкурсных. Ученик, просидев за партою два года, за леность и малоуспешность оставался в том же классе еще на два: этот и назывался второкурсным. Очень естественно, что такой ученик что-нибудь да выносил из уроков учителей и потому больше знал, чем первокурсный; это бралось начальством во внимание, и расчет был верен: второкурсные, желая удержать власть в своих руках, учились усердно, и большинство из них заняло первые места, потому что не бездарность, а лень делала их второкурсными. Вот основы училищной бюрократии, при помощи которой начальство хотело разрушить товарищество.

Изо всего этого вышла одна гадость. Ко второкурсным было полное доверие начальства; жалоба на них была оскорблением для смотрителя и инспектора; деспотизм их развился в высшей степени, и ничто так не оподляет дух учебного заведения, как власть товарища над товарищем; цензора, авдитора, старшие и секундаторы получили полную возможность делать что угодно. Цензор был чем-то вроде царька в своем царстве, авдитора составляли придворный штат, а второкурсные – аристократию. Притом второкурсные, просидев лишних два года, понятно, делались взрослыми, а потому и физическая сила была на их стороне. Наконец, по той же причине они знали обряды и формы своего класса, характер учителей, уменье надувать их. Новичок без помощи второкурсного не умел ступить шагу. Начальство, вводя такой деспотизм, думало, что оно поселит в товариществе ябеду и донос. Случилось совсем не то: при училищном второкурсии только народились в товариществе такие гадины, отвратительные гадины, как Тавля, и такие дикие характеры, как Гороблагодатский. Они ненавидели друг друга, потому что воспользовались данною им властью для разных целей. Тавлю ненавидели и другие силачи – Лашезин и Бенелявдов; его все ненавидели и презирали.

Тавля, в качестве второкурсного авдитора, притом в качестве силача, был нестерпимый взяточник, драл с подчиненных деньгами, булкой, порциями говядины, бумагой, книгами. Ко всему этому Тавля был ростовщик. Рост в училище, при нелепом его педагогическом устройстве, был бессовестен, нагл и жесток. В таких размерах он нигде и никогда не был и не будет. Вовсе не редкость, а напротив – норма, когда десять копеек , взятые на недельный срок , оплачивались пятнадцатью копейками , то есть, по общепринятому займу на год, это выйдет двадцать пять раз капитал на капитал. При этом должно заметить, если должник не приносил, по условию, долгу через неделю, то через следующую неделю он обязан был принести вместо пятнадцати двадцать копеек. Такой рост неизвестно с каких пор вошел в обычай бурсы; не один Тавля живодерничал; он был только виднее других. Необходимость в займе всегда существовала. Цензор или авдитор требовали взятки; не дать – беда, а денег нет, вот и идет первокурсный к своему же товарищу, но ростовщику, согласен на какой угодно процент, лишь бы избавиться от прежестоких грядущих розгачей. Кредит обыкновенно гарантируется кулаком либо всегдашнею возможностью нагадить должнику, потому что рисковали на рост только второкурсники. Надо заметить, что большая часть тягостей в этом отношении падала на городских, потому что они каждое воскресенье ходили домой и приносили с собою деньжонки; поэтому на городских налегали все, хотя и из них считался уже богачом, кто получал на неделю какой-нибудь гривенник. Поэтому многие были в неоплатном долгу и нередко состояли в бегах. Пошлая.. гнилая и развратная натура Тавли проявилась вся при деспотизме второкурсия. Он жил барином, никого знать не хотел; ему писались записки и вокабулы, по которым он учился; сам не встанет для того, чтобы напиться воды, а кричит: «Эй, Катька, пить!» Подавдиторные чесали ему пятки, а не то велит взять перочинный нож и скоблить ему между волосами в голове, очищая эту поганую голову от перхоти, которая почему-то называлась плотью; заставлял говорить ему сказки, да непременно страшные, а не страшно, так отдует; да и чем только при глубоком разврате Тавли не служили для него подавдиторные! При всем этом он был жесток с теми, кто служил ему. «Хочешь, говорит, Катька, рябчика съесть? » – и начинает щипать подчиненного за волоса. «Тебя маменька вот так гладила по головке; постой же, я покажу, как папенька гладит»; после этого, уставив палец против шерсти (волос), он плотно проводил им от начала лба и до конца затылка. «Видал ли ты Москву?» – спрашивает он ученика и прикладывает свои широкие, потные, скверные ладони к ушам подавдиторного, сжимает между ними голову его и потом, приподняв на воздух, говорит: «Теперь видишь ли Москву? вон она». Он загибал своим товарищам салазки, то есть положит ученика на сиденье парты лицом вверх, поднимет его ноги и гнет их к лицу. Плюнуть в лицо товарищу, ударить его и всячески изобидеть составляло потребность его души. Известно было товарищам, что он однажды добыл из гнезда неоперившихся воробьиных птенцов, взял за тонкие ноги и разорвал воробьев на части. Меньшинство его ненавидело; большинство боялось и ненавидело.

Гороблагодатский был сильная, но дикая натура. Второкурсие отразилось на нем совершенно иначе, нежели на Тавле. Он был положительным доказательством, что начальство ошиблось в расчете, вводя деспотизм ученика над учеником и через то желая внести в товарищество ябеду и донос. Товарищество в самом деспотизме нашло себе опору. Второкурсные сделались хранителями преданий и, получив по наследству ненависть к начальству, употребляли власть, им данную, на то, чтобы гадить тому же начальству. Цензор, авдитора, секундатор стали на стороне товарищества, а во главе их всех, в тот курс, который описываем мы, стоял Гороблагодатский. Пьянство, нюханье табаку, самовластные отлучки из училища, драки и шум, разные нелепые игры – все это было запрещено начальством, и все это нарушалось товариществом. Нелепая долбня и спартанские наказания ожесточали учеников, и никого они так не ожесточили, как Гороблагодатского.

Он был отпетый.

Отпетый характеристичен и по внутреннему и по внешнему складу. Он ходит, заломив козырь на шапке, руки накрест, правым плечом вперед, с отважным перевалом с ноги на ногу; вся его фигура так и говорит: «Хочешь, тресну в рожу? думаешь, не посмею» – редко дает кому дорогу, обойдет начальника далеко, чтобы только избежать поклона. Гороблагодатский поддерживает самое неприличное дело, если оно относится ко вреду высших властей, отмачивает дикие штуки. Он ревнитель старины и преданий, стоит за свободу и вольность бурсака и, если нужно будет, не пощадит для этого священного дела ни репутации, ни титулки. Он основной столп товарищества. Бурсаки с такими доблестями обыкновенно звались отпетыми. Но отпетые были разного рода: одни из них назывались благими; это были дураковатые господа, но держащиеся тех же принципов; другие назывались отчвалыми: эти были вообще не глупы, но лентяи бесшабашные; Гороблагодатский же был отпетый башка: он шел в первых по учению и в последних по поведению. Башка и отчвалый умно гадили начальству, а благой глупо: например, вдруг захохочет учителю в лицо и покажет ему кукиш; вздерут благого, а через несколько времени он опять выкинет какую-нибудь глупую дерзость. Но никто из отпетых так не солил начальству, как Гороблагодатский. Если вымазали эконому двери нестерпимой размазней (жидкая гречневая каша), нелюбимому учителю вшей напустили в шубу, свинье инспектора переломали ноги или оторвали хвост, обокрали погреб смотрителя, выбили ночью целый ряд стекол, – все это были дела Гороблагодатского, который смело вел за собою на пакость начальству благих и отчвалых. Когда требовалось устроить стачку против начальства, то опять коноводом был Гороблагодатский: под его влиянием отпетые настраивали недавно сеченных и вообще недовольных; эти волнуют весь класс, самые смиренные и кроткие начинают шуметь и грозить, товарищество возбуждено – и зреет бурсацкий скандал, который на местном языке называется бунтом. Протестанты наперед знают, что они ничего не добьются от начальства: если, например, их кормили убоиной, похожей на падаль, то они уверены, что и после возмущения будут есть ту же убоину; но они по крайней мере гнев сорвут, а там пори себе десятого.

Гороблагодатскому, как отпетому, часто доставалось от начальства; в продолжение семи лет он был сечен раз триста и бесконечное число раз подвергался другим разнообразным наказаниям бурсы; но, во всяком случае, должно сказать, что его все-таки мало секли: за его разные проделки ему следовало бы подвергнуться наказаниям по крайней мере в пять раз больше, но он был ловок и хитер. В бурсе отпетыми было изобретено много способов, чтобы надувать начальство. Особенно замечателен был прием под названием – пустить в круговую. Например, отнимут табакерку у А.; А. говорит, что она не его, а В.; В. ссылается на Д., Д. на А.; А. опять на В. – вот и круговая: разыщите, чья табакерка. В круговую вводилось человек тридцать, и тогда сам Соломон не разберет, кого следует выпороть. При бунтах всегда прибегали к круговой. «Ты зачем кричал во время класса?» – «Меня научил такой-то». – «А ты зачем?» Тот ссылается на другого, и пошла коловоротица, в которой сам черт ногу сломит. Надуть товарищество считалось преступлением, надуть начальство – подвигом и добродетелью. Случалось, что секли не того, кого следует, но наказываемый редко выдавал виноватого. Добровольное сознание в проступке ученики признавали за пошлость и трусость; напротив, кто больше и наглее лгал перед начальством, бессовестно запирался, путал дело мастерски, божился и клялся на чем свет стоит, тот высоко стоял в глазах бурсацкой общины. Но и в этом отношении Гороблагодатский стоял выше всех; после долгой практики в скандалах разного рода он приобрел навык в самом изворотливом запирательстве. Другие только не сознавались в проступке, а он с самоуверенной дерзостью, глядя прямо в глаза начальнику, огрызался, и в то время такая оскорбленная невинность была написана на его лице, что опытный физиономист и психолог сбился бы с толку. Он входил до того в роль невинного, что сам считал себя невинным и под лозами никогда не сознавался. Все, что исходило от начальства, он презирал и ставил ни во что: поэтому розги, оплеухи, лишения обеда, стоянье на коленях, земные поклоны и т. п. для него положительно не имели никакого морального значения. Наказание было до такой степени дело не позорное, лишенное смыслу и полное только боли и крику, что Гороблагодатский, сеченный публично в столовой, пред лицом пятисот человек, не только не стеснялся сряду же после порки явиться перед товарищами, но даже похвалялся перед ними. Полное бесстыдство пред начальнической розгой создало местную поговорку: не репу сеют, а секут только. Да чего лучше: секундатор, товарищ, секущий своих товарищей, уважаем и любим был ими, потому что и он служил в их видах; искусный в своем деле, он сильно драл своих товарищей, и свистели лозы по воздуху, когда под ними лежала добрая голова. Гороблагодатского много секли; случалось ему вкушать даже до ста ударов, и потому он переносил розги легче, нежели его товарищи, вследствие чего с абсолютным презрением относился к какому бы то ни было наказанию. Ставили его коленями на покатой доске парты, на выдающееся ребро ее, заставляли в двух шубах волчьих делать до двухсот земных поклонов, приговаривали держать в поднятой руке, не опуская ее, тяжелый камень по получасу и более (нечего сказать, изобретательно было начальство), жарили его линейкой по ладони, били по щекам, посыпали сеченное тело солью (верьте, что это факты) – все он переносил спартански: лицо его делалось после наказания свирепо и дико, а на душе копилась ненависть к начальству. Мы видели в Гороблагодатском переносчивость физической боли, когда Тавля задавал ему с пылу горячих.

Но кража, сплетня, порча чужих вещей и всякая гадость не считались пороками только относительно начальства, а в себе самом товарищество было честно, и с этой стороны Гороблагодатский является в новом свете. Он не взял ни одной взятки, беспристрастно и справедливо отмечал подавдиторным баллы, не куражился над ними, часто защищал слабосильных, любил вмешиваться в ссоры и хотя диспотически, но всегда справедливо решал их; он постоянно солил ростовщикам и взяточникам. Товарищество его любило и уважало.

Мы сказали, что Гороблагодатский глубоко ненавидел Тавлю за его гнусную натуру; но он с ним играет в камешки: ему хочется выиграть и помучить Тавлю.

Кончив щипчики, Тавля предложил лукаво:

– Не хочешь ли еще?

Тавля отлично играл в камешки и надеялся на себя.

– Давай! – упорно отвечал Гороблагодатский.

Камни опять защелкали.

Семенов издали наблюдал за игроками. Семенов был третий тип училищный, созданный тою же бурсацкою администрациею. Товарищество сегодня огласило его фискалом.

Начальство понимало, что через свое педагогическое устройство бурсы оно не достигло цели, но вместо того, чтобы отказаться от училищных порядков, оно пошло по пути нелепостей далее. Явилось новое должностное лицо – фискал, который тайно сообщал начальству все, что делалось в товариществе. Понятно, какую ненависть питали ученики к наушнику; и действительно, требовался громадный запас подлости, чтобы решиться на фискальство. Способные и прилежные ученики не наушничали никогда, они и без того занимали видное место в списке; тайными доносчиками всегда были люди бездарные и подловатенькие трусы; за низкую послугу начальство переводило их из класса в класс, как дельных учеников. Но мы сказали, что товарищество само в себе было честно и потому не уважало тех учеников, которые за взятку начальнику, по родственным связям, по протекции, а тем более за фискальство, занимали не свое место в списке. Кроме того, ученики вполне справедливо были уверены, что наушник переносил не только то, что в самом деле было в товариществе, но и клеветал на них, потому что фискал должен был всячески доказать свое усердие к начальству. Но когда он передавал инспектору или смотрителю даже правду, и тогда он возбуждал в классе ненависть и злобу: например, дети собираются устроить попойку, оторвать хвост экономской свинье, улизнуть к знакомой прачке или чем иным развлечься, и вдруг инспектор, предуведомленный заранее, вместо развлечения драл их не на живот, а на смерть. Правда, в большинстве случаев, при непобедимом упорстве бурсаков, доносы не вели к наказанию, но начальство из доносов все-таки умело сделать полезное для себя употребление. Как объяснить, отчего инспектор за одинаковое преступление двоих учеников наказывал неодинаково? Это большею частью объяснялось тем, что на ученика сильно наказанного были доносы через фискалов. Начальство особенно не терпело тех лиц, которые ненавидели и преследовали наушников. Вся ябеда, добытая через наушников, вносилась в черную книгу. Эта книга имела огромное значение при переводе из класса в класс; тогда многим неожиданно вручались волчьи паспорты: это те же титулки, только с отметкою в них о дурном поведении; такие титулки объяснялись единственно черною книгою.

Семенов чувствовал, но страшно верить ему было, что товарищество догадалось, что он фискал. Он ясно заметил, что с ним никто не хочет слова сказать, а первой мерой против наушника было молчание: целый класс, а иногда все училище соглашалось не говорить ни слова, исключая брани, с фискалом. Положение ужасное: жить целые недели среди живых людей и не услышать ни одного приветливого звука, видеть на всех лицах отталкивающее презрение и отвращение, вполне быть уверену, что никто ни в чем не поможет, а напротив – с радостью сделает зло… И действительно, фискал становится в товариществе вне покровительства всяких законов: на него клеветали, подводили под наказания, крали и ломали его вещи, рвали одежду и книги, били его и мучили. Иное поведение относительно фискала считалось бесчестным.

Но начальство все-таки напрасно развратило навеки несколько десятков человек, сделав из них наушников: училищная жизнь развивалась в своих нелепых формах, и товарищество делало что хотело.

Семенов, смотря на играющих в камешки, злорадостно усмехнулся.

– С пылу горячие! – закричал Гороблагодатский.

В его голосе было что-то зловещее. Тавля струсил и побледнел на минуту. Около стола опять толпа. Опять камень летает в воздухе, но теперь Тавлина рука лежит на столе; напрасно он понадеялся на себя: Гороблагодатский в один прием взял все восемь конов, а Тавля срезался на пятом…

– Конца не будет! – сказал сурово Гороблагодатский.

Тавля видимо трусил. Окружающие не смеялись: они видели, что дело идет не на шутку, что Гороблагодатский мстит.

Дошло до ста. От здоровенных щипчиков вспухла рука Тавли. Он выносил страшную боль, наконец не вытерпел и проговорил просительно:

– Да ну, полно же!..

– После двухсот проси пощады, – отвечал Гороблагодатский.

– Ведь больно!..

– Еще больнее будет.

На сто семидесятом щипке у Тавли рука покрылась темно-синим цветом. Он чувствовал лом до самого плеча…

– Довольно же, Ваня… что же это будет?

Гороблагодатский вместо ответа с ожесточением щипнул Тавлю.

Тавля знал, что слово Гороблагодатского ненарушимо, однако он ощущал до того сильную боль во всей руке, что не мог не просить:

– Оставь… ведь натешился.

– Скажи только слово, еще двести закачу!.. – Гороблагодатский дал щипчик более чем с пылу горячий. Тавля не вынес: по щекам потекли слезы.

Наконец двести.

– Теперь прощенья проси!

Как ни больно Тавле, а стыдно прощенья просить.

– Да ну, оставь же!

– Зачем насмехался давечь?

– Так то ведь шутка!

– Так ты смеешь, животное, надо мной шутить?

Жестоко щипнул он Тавлю.

– Ну прости меня, Ваня…

Гороблагодатскому точно жаль было прекратить мучения ненавистного для него Тавли. Он собрал все силы, и от последнего щипка рука Тавли почернела.

– Будет с тебя. Сыт ли?.. – спросил Гороблагодатский.

Лишь только освободился Тавля, страх в душе его сменился бешенством и злостью.

– Подлец! – проговорил он. – Слышь, не задевай! в зубы съезжу!

– А вот и харя, съезди, – сказал Гороблагодатский, подставляя свое лицо…

Тавля забылся в бешенстве и залепил оглушительную плюху своему врагу, но в ответ получил еще здоровейшую. Завязалась драка…

«Так и надо, так и надо!..» – шевелилось в душе Семенова…

Тавля так ошалел от злости, что, несмотря на истерзанную свою руку, не уступал Гороблагодатскому, хотя тот был сильнее его. Злость до того охмелила Тавлю и увеличила его силы, что трудно было решить, на чьей стороне осталась победа… Гороблагодатский затаил и эту обиду в душе.

Гороблагодатский после драки пошел к ведру напиться; на дороге ему попался Семенов. Он дал Семенову затрещину и как ни в чем не бывало продолжал свой путь. Семенов со злостью посмотрел на него, но не смел пикнуть слова.

Постояв немного посреди класса, Семенов стал бесцельно шляться из угла в угол между партами, останавливаясь то здесь, то там.

Посмотрел он, как играют в чехарду, – игра, вероятно, всем известная, а потому и не будем ее описывать. В другом месте два парня ломали пряники, то есть, встав спинами один к другому и сцепившись руками около локтей, поочередно взваливали себе на спину друг друга; это делалось быстро, отчего и составлялась из двух лиц одна качающаяся фигура. У печки секундатор, по прозванию Супина, учился своему мастерству: в руках его отличные лозы; он помахивал ими и выстегивал в воздухе полосы, которые должны будут лечь на тело его товарища. На третьей парте играли в швычки: эта деликатная игра состоит в том, что одному игроку закрывают глаза, наклоняют голову и сыплют в голову щелчки, а он должен угадать, кто его ударил; не угадал – опять ложись; угадал – на смену его ляжет угаданный. Семенов увидел, как его товарищу пустили в голову целый заряд швычков и как тот, вставая, схватился руками за голову.

«Так и надо!» – повторил он в душе и пошел к пятой парте.

Там одна партия дулась в три листика, а другая в носки: известная игра в карты, в которой проигравшему бьют по носу колодой карт.

Семенов перешел к седьмой парте и полюбовался, как шесть нахаживали. Эти шестеро, взявшись руками за парту, качались взад и вперед.

На следующей парте Митаха выделывал богородичен на швычках, то есть он пел благим гласом «Всемирную славу» и в такт подщелкивал пальцами. Тут же Ерундия (прозвище) играл на белендрясах, перебирая свои жирные губы, которые, шлепаясь одна о другую, по местному выражению, берендрясили. Третий артист старался возможно быстро выговаривать: «Под потолком полком полколпака гороху», «Нашего пономаря не перепономаривать стать», «Сыворотка из-под простокваши».

Наконец Семенов пробрался до стены. Здесь Омега и Шестиухая Чабря играли в плевки. Оба старались как можно выше плюнуть на стену. Игра шла на смазь. Шестиухая Чабря плюнул выше.

Проблематика «Очерков бурсы»

Глубокий интерес представителей передовой общественной мысли 60- годов к проблемам воспитания и образования - одна из характерных особенностей эпохи. Одной из причин, побудивших Помяловского обратиться к изображению бурсы, была злободневность и актуальность в 60-е годы Х1Х века вопросов воспитания и образования. Прогнившая система крепостничества обнаружила свои язвы и здесь. Вопросы воспитания и образования волновали Помяловского на протяжении всей его короткой творческой жизни.

Педагогические взгляды Н.Г. Помяловского складывались под влиянием передовых теорий того времени, развитых в трудах Н. А. Добролюбова, К. Д. Ушинского, Н. И. Пирогова. Убежденным противником системы воспитания, которая прибегает к телесным наказаниям, убивает инициативу ребенка, сковывая развитие его умственных способностей и ставя своей целью воспитание покорного раба, Помяловский зарекомендовал себя уже в очерке «Вукол», где как раз очень силен был педагогически-публицистический акцент, художественное изображение чередовалось с рассуждениями и размышлениями просветителя-педагога. В другом рассказе «Андрей Федорович Чебанов» (1863) он критикует метод обучения, воспитывающий маленьких «космополитов», которые не понимают характера своего народа, не знают своей природы, языка, обычаев. В этих произведениях объектом типизации являются дети-дворяне. Однако, в «Очерках бурсы» проблема воспитания и образования решалась вместе с проблемой положения, жизненной судьбы разночинца; критика бурсы переросла в обличение всей общественной системы того времени.

Материалом для описания бурсы в «Очерках…» Помяловскому послужили быт и нрав Александро-Невского прихода и духовного училища, где писатель учился с 1843 по 1851 год.

Описанные Помяловским ужасы не были исключительными явлениями. Они происходили не в далекой глуши, не на окраине России, а в столице, во внешне блестящем и чинном императорском Петербурге. В первой половине Х1Х века духовные училища были одними из самых распространенных учебных заведений. Но те же нравы, та же система - иногда лишь в несколько более благообразном виде - царила в кадетских корпусах, закрытых институтах и даже в гимназиях.

Программа духовных училищ была очень скудна. Священная история, церковный устав, церковной нотное пение, а из общеобразовательных предметов - лишь основы русского языка и арифметики. Сведения по географии, истории предусматривались программой самые ничтожные: «начала истории и географии, особенно же священной и церковной истории». Знание живых иностранных языков считались излишними, зато много сил занимала зубрежка латыни и греческого. Но даже в пределах этой скудной программы учителя большей частью ограничивались тем, что задавали вызубрить «от сих до сих» по нелепому архаическому учебнику. Невежество бурсацких педагогов было нередко анекдотическое; они сами подчас сами не знали элементарных вещей, не в состоянии били ничего объяснить учащимся, да и не желали утруждать себя объяснениями.

Бессмысленная механическая зубрежка безраздельно господствовала практически во всех духовных училищах Российской империи. Сознательное усвоение считалось не только излишней роскошью, но даже вольнодумием. И это приводило к тому, что «ученик, вступая в училище из-под родительского крова скоро чувствовал, что с ним совершается что-то новое, никогда им не испытанное, как будто перед глазами его опускаются сети. Одна за другою, в бесконечном ряде, и мешают видеть предметы ясно; что голова его перестала действовать любознательно и смело и сделалась похожа на какой-то препарат, в котором стоит пожать пружину - и вот рот раскрывается и начинает выкидывать слова, а в словах - удивительно! - нет мысли, как бывало прежде» - так писал Помяловский в «Очерках Бурсы».

Необходимость телесных наказаний не вызывала никаких сомнений; розга и беспощадные побои были там основными методами воздействия на учащихся и внушение им правил хорошего поведения, нравственности и религии. Хотя в «Зимнем вечере в бурсе» еще не было той поразительной картины всеобщей и повседневной порки, она явилась во всей своей изощренности в «Бурсацких типах». Порка была повседневностью и кошмаром бурсы. И не ее одной - домашнего, школьного, общегосударственного воспитания. Наказание, в особенности наказание розгами, было едва ли не универсальным средством русской педагогики. « Вспомним, что за искоренение такого средства энергично принялся в 1858 году Н. Пирогов. Годом позже он вновь, уже будучи попечителем Киевского учебного округа, пытался ее отменить. Не вышло. Отечественные педагоги не мыслили себе такой революционной реформы: «Отвергать, что и розгой можно действовать без вреда и даже удачно, значило бы отвергать факт». Пирогов вынужден был согласиться не с отменой, но с ограничением телесного наказания. Исключительно чуткий ко всяческим компромиссам Н. Добролюбов немедленно отозвался статьей «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами». Вопрос «бить или не бить» - он назвал одним из горячих вопросов современной литературы. В компромиссе Пирогова Добролюбов уловил будущность судьбы тогдашних реформ - они иллюзорны, сторонники традиционного уклада берут верх, компромиссы изнутри подорвут любую реформу в России.

Духовенство от решения проблемы уклонилось: «… вопрос о употреблении или неупотреблении телесного наказания в государстве стоит в стороне от христианства, - писал тогда митрополит Филарет. - Если государство может отказаться то сего рода наказания, находя достаточным более кроткие роды оного: христианство одобрит сию кротость. Если государство найдет неизбежным в некоторых случаях употребить телесное наказание: христианство не осудит сей строгости, только бы наказание было справедливо и не чрезмерно». Вот и «избивали младенцев, свистали розги в духовных и светских учебных заведениях, в домах православных христиан». (47,46-47).

Слишком много было в то время тех, кто соглашался рассматривать физические наказания как одну из воспитательных мер и деловито рассуждал о его относительном месте в общей педагогической системе. Начальники и педагоги не могли возбудить в своих воспитанниках ничего, кроме жгучей ненависти к себе. На глазах у них бурсаки вели себя сравнительно спокойно, но тайком с наслаждением «гадили» в ответ на жестокие наказания и преследования.

Еще одна главная проблема «Очерков бурсы» - проблема личности. В последнее время проблема человека, личности, индивидуальности и т.д. стала «предметом исследования» практически всех разделов философии и социально-гуманитарного познания. (34, 5)

Как отмечает профессор В.М. Головко «Для литературоведческих исследований имеет методологическое значение общефилософское понимание таких категорий, как «человек», «личность», «индивидуальность». Это помогает дифференцировать объект изучения (художественно-философская концепция человека, жанровая «концепция человека» или «концепция личности», концепция человека и действительности как основа творческого метода, человек в художественном мире писателя, характерология и проблема детерминации, литературный тип, герой, тип индивидуальности и т.д.), осмыслить специфику художественного выражения взаимосвязей «родового», «видового» и индивидуального в человеке». (24, 49)

Для анализа концепции личности в творчестве писателя или литературе определенного периода могут привлекаться произведения самых различных жанров (хотя «личность» является художественной категорией, прежде всего, романного жанрового «события»): в любом произведении выявляется та или иная мера выражения личностных характеристик человека, во всех жанрах в определенных аспектах рассматривается общественная природа человека.

Помяловский, раскрывая проблемы личности, проблему становления ребенка жестко показывает, что в таких условиях из бурсаков вряд ли получится настоящий человек.

При создании характеров героев, решающее значение для Помяловского приобретает выяснения влияния общественной среды на личность и судьбу человека. В тех случаях, когда писатель ставит своей целью показать диалектику складывания характера, он идет на художественный эксперимент, сознательно и подчеркнуто изменяя внешние обстоятельства, исследуя действие на человека резко отличной среды и затем фиксируя конечный результат. Так, например, в очерке «Вукол» изображается судьба некрасивого, но умного и доброго от природы мальчика, который рос при счастливых обстоятельствах: добрые родители, обеспеченность семьи. Жизнь под крылом доброй матери произвела на Вукола свое действие, развивались хорошие задатки его натуры: ум, доброта. Вскоре, под влиянием изменившихся обстоятельств, изменяется характер мальчика. Вукол становится нелюдимым и лишь наедине с самим собой он живет как ребенок. Наконец, розги производят на него потрясающее действие: «из покорного, тихого, забитого ребенка он стал вдруг дик и мстителен».

Определяя роль внешней среды в судьбе героев Помяловский постепенно поднимается на новую, высшую ступень художественного анализа, по сравнению со своими первыми очерками «Вукол», «Данилушка». Среда в них обрисовывалась, прежде всего, как конкретно данная среда, что свойственно было «натуральной школе» 40-х годов. В своей семинарской заметке «О законах мышления и воздействия окружающей среды на развитие человека» Помяловский писал: «Трудно объяснить всю силу и постепенность влияния на голову человека внешних обстоятельств». В «Очерках бурсы» изображая детей и юношей, растлеваемых бурсацкой наукой и системой воспитания, Помяловский отводил вину и от учеников, и от учителей, указывая конкретный внешний источник, первопричину всех зол - типичные обстоятельства, коренящиеся в общественном укладе. К пониманию этого Помяловский подходил уже в рассказе «Долбня», представляющем собой один из первоначальных эскизов «Очерков бурсы»: «Только не ученик, только не он виноват во всей этой пакости, все явления его жизни необходимо вытекают из тех условий, при которых он растет и развивается. И не педагоги виноваты - их самих долбня была в самое темя своим тяжелым для здоровой мысли молотком, ковала их мозг как кусок железа … Виновата рутина, виноваты время и обстоятельства, виновато само общество, позволяющее воспитывать своих детей по системе долбни».

Ненависть к начальству и всепоглощающая скука, отсутствие всякой разумной деятельности порождали то отчаянное озорство, которое так тонко охарактеризовал М. Горький в своей повести «В людях»: «Читаю «Бурсу» Помяловского и тоже удивлен: это странно похоже на жизнь иконописной мастерской; мне так хорошо знакомо состояние скуки, перекипающее в жестокое озорство». В такой атмосфере глушились, естественно. Положительные качества и способности детей, которыми решительно никто не интересовался. Все споры решались кулаком и зуботычиной. В бурсе процветали ростовщиство и воровство, дикие, тупые развлечения, цинизм и жестокость.

Зверские и бессмысленные наказания, каким подвергался бурсак, заставляли его искать спасения (прятались в отхожих местах, на дровяном дворе, убегали в лес или домой). Часто «спасались» в больнице, для чего нарочно простужались.

Развивали на теле чесотку, смотрели на солнце, чтобы получить куриную слепоту, накалывали шею булавками и т.д.

Ростовщиство поддерживалось в бурсе взяточничеством. Которое в свою очередь было порождено «остроумной» Выдумкою начальства, создавшего из старших учеников целую систему контроля над младшими. Один из этих старших учеников, цензор, должен был смотреть за поведением класса; другие, авдиторы, выслушивали и ставили ученикам баллы, на основании которых учитель производил надлежащие вразумления; третьи, секундаторы, были орудиями этих вразумлений: на их попечении находились розги, и они же сами, по приказанию учителя, секли своих ленивых или шаловливых товарищей.

Эти сановники занимались своим делом методически и с любовью. Все эти владыки - цензора, авдиторы и секундаторы - держались на одинаковом продовольствии с другими бурсаками: все они голодали, но им была дана власть над массами и благодаря ей различные подношения, взятки, откуп.

«Тавля, в качестве второкурсного авдитора, притом в качестве силача, был нестерпимым взяточник, драл с подчиненных деньгами, булкой, порциями говядины, бумагой, книгами. Ко всему этому Тавля был ростовщик…Необходимость в займе всегда существовала. Цензор или авдитор требовали взятки; не дать - беда, а денег нет; вот и идет он заранее согласен на какой угодно процент, лишь бы избавиться от прежестоких грядущих розгачей. Кредит обыкновенно гарантируется кулаком либо всегдашнею возможностью нагадить должнику, потому что рисковали рост только второкурсники». (8, 246-247) («Зимний вечер в бурсе»).

В описании «училищной бюрократии» с ее властью сильного над слабым, деспотическим насилием, наушничеством, взяточничеством, обворовыванием служителями и без того жалкой бурлацкой казны виден слепок с бюрократической системы царской России.

В сознании бурсака Карася, испытывающего гнет бурсы, начинает созревать мысль, что плохо не только в бурсе, но и вообще в современной действительности. И подобно Добролюбову, сумевшему за фактами и положениями из быта «темного царства» диких и кабаних увидеть все темное царство России, Помяловский, с фактической точностью воспроизводит быт и нравы бурсы, имел все основания с горечью сказать: «В жизни та же бурса».

Это определяющая особенность типизации в «Очерках Бурсы» была ясна для представителя революционно-демократической критики Д. И. Писарева, который видел в изображенной Помяловским бурсе не только типичную русскую школу, но и явления действительности, легко сопоставимые с другими сферами общественной жизни, в частности с тюрьмой. В своей статье «Погибшие и погибающие» критик замечал: «… назвать бурсу русской школой вовсе не значит обидеть русскую школу. Рассматривая внутреннее устройство бурсы, мы вовсе не должны думать, что имеем дело с каким-нибудь исключительным явлением, с каким-нибудь особенно темным и душным углом нашей жизни, с каким-нибудь последним убежищем грязи и мрака. Ничуть не бывало. Бурса - одно из очень многих и притом из самых невинных проявлений нашей повсеместной и всесторонней бедности и убогости».(6, 88-89)

Угол зрения, под каким рассматривается духовное училище в «Очерках бурсы», определяет и пафос отрицания бурсы Помяловским. В этом сказался активный демократизм передового разночинца, позиция которого была диаметрально противоположной либеральной. Критик либеральной ориентации П. Анненков писал о « кровавых страницах» произведения Помяловского, о картинах «нестерпимо мрачных» и вместе с тем «чрезвычайно живых». Однако, он решительно не признавал исходные позиции, с которой велось обличение духовного училища в «Очерках бурсы». П. Анненков писал, что в произведениях Помяловского нет здоровых начал, а раз их нет, то нечего и думать о реформах. Но Помяловский и не думает об улучшении, обновлении, реформировании бурсы. Он ее отвергает начисто, ввиду полной нелепости той «науки», рассадником которой является бурса. Он пишет в очерке «Женихи бурсы»: «Если бы Лобов, Долбежин, Батька и Краснов не употребляли противоестественных и страшных мер преподавания, то, уверяю вас, редкий бурсак стал бы учиться, потому что наука в бурсе трудна и нелепа. Лобов, Долбежин, Батька и Краснов поневоле прибегали к насилию нравственному и физическому. Значит вся причина главным образом не в учителях и не в бурсаках, а в бурсацкой науке, чтоб ей сгинуть с белого света».

Исходная позиция автора в оценки бурсы определяет особенности изображения этого общественного явления и основной принцип в создании типических характеров как педагогов, так и бурсаков. Все они, в конечном счете, жертвы церковной науки, бурсацкой педагогической системы.

В отличие от В. Крестовского, написавшего об учителях бурсы - «благородных наставниках» («Баритон»), Помяловский не сдерживает себя и дает резко критические оценки педагогам бурсы.

По-настоящему страшен Батька своей «кровожадностью» И «зверскими инстинктами, этот виртуоз - истязатель детей, беспощадный и ничем не ограничиваемый в своем изуверстве.

Он «имел обыкновение ставить на колени на целый год, на целую треть, на месяц,…заставлял кланяться печке, целовать розги, сек…, одно слово - артист в своем деле, да под пьяную еще руку». Подстать ему и Лобов, появляющийся в классе не иначе как «с длинным березовым хлыстом», придумавший сверхнаказание - порку «на воздусях». Это люди, в которых бурса вытравила все человеческое, превратив их в кровожадных палачей.

Однако, в образах Долбежина, Краснова, Разумникова автор находит и положительные черты. Так, например, Долбежин при всем его цинизме и дикой грубости, «был честен», «не брал с родителей взяток». Педагог Краснов - «мужчина красивый, с лицом симпатическим, по натуре своей человек добрый, деликатный». Но никто из них не думал изгонять розги - единственное средство заставить бурсака учиться, необходимый суррогат педагогического дела» в бурсе.

Учителя так же как и бурсаки - жертвы бурсы. Да к тому же сами прошедшие эту школу. Помяловскому удается сопоставить характеры педагогов с характерами бурсаков. Так «Лобов граничил по своему характеру к Тавле, Долбежин к Гороблагодатскому». Долбежин напоминал так называемых «отпетых бурсаков; он, как и товарищество, терпеть не мог «городских». Рисуя универсальный метод педагога Лобова, автор спрашивает: «Что этот педагог в своей юности - недосечен или пересечен?».

В «Очерках…» Помяловский продолжает начатое им в «Мещанском счастье» разъяснение «отношений плебея к барству». Автор вступает в полемику с писателями-дворянами, которые в радужных красках изображали детские годы своих героев. Так, например, Л. Н. Толстой в «Детстве», С. Т. Аксаков в «Детстве Багрова-внука» описывают детство светлыми, радостными красками; тревоги и неприятные переживания ребенка рисуются преимущественно как следствие более или менее случайных недоразумений и поглощаются атмосферой детской чистоты, беспечности и непосредственности. «Ты, золотое время детского счастья, память которого так сладко и грустно волнует душу старика! Счастлив тот, кто имел его, кому есть, что вспомнить!» - восклицает Аксаков в «Воспоминаниях», завершающих его автобиографическую трилогию.

Своеобразным детством Помяловского являются «Очерки бурсы». В них нет и намека на такие яркие краски и настроения. Обагренными детской кровью страницами «Очерков бурсы» Помяловский показывает, какие страдания падают на долю ребенка из разночинной среды. Вступая в полемику с другими авторами, Помяловский пишет: « Все уверены, что детство есть самый счастливый, самый невинный, самый радостный период жизни, но это ложь: при ужасающей системе нашего воспитания, во главе которой стоят черные педагоги, лишенные деторождения, - это самый опасный период, в который легко развратиться и погибнуть вовеки». («Бегуны и спасенные бурсы»).

Юные герои Л. Толстого и С. Аксакова ограждены от травмирующих душу переживаний; их мысли сосредоточены вокруг идеи нравственного самоусовершенствования (Л. Толстой). Они безмятежно созерцают природу, им доступны все блага, какими может украсить детство ребенка цивилизация.

Юные герои Помяловского испытывают такие глубокие и серьезные страдания, «которые человек не может простить и тогда, когда станет взрослым». Наиболее подробно и с наибольшей психологической глубиной раскрывает автор это на примере Карася, которого в училище «случилось, отодрали четыре раза в один день (в продолжение училищной жизни непременно раз четыреста)». Нравственные и физические страдания доводят этого бурсака до полной безнадежности и глубоко отчаяния. И лишь необыкновенная сила воли и способность к сопротивлению спасают его от нравственного уродства. Очень выразителен образ Лапши - пример того, как в тяжелых условиях гибнут таланты разночинцев. Этот уродливый бурсак, с одухотворенным лицом, имел большие способности к музыке. «Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой: теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на рожке». («Бегуны и спасенные бурсы»).

Рассказав о горестных приключениях одного бурсака, Помяловский иронизирует: «Вот так младенчество - лучшая пора нашей жизни!». Эти слова перекликаются с аналогичными ироническими нотками в стихотворении Н. Некрасова «Родина» (1846 год):

Воспоминания дней юности - известных

Под громким именем роскошных и чудесных, -

Наполнив грудь мою и злобой и хандрой,

Во всей своей проходят предо мной…

Галерея бурсацких типов в произведении Помяловского богата и разнообразна, и в то же время все бурсаки отмечены единой судьбой: большинство из них, как заметил Д.И. Писарев, обречено на верную гибель, и не только вор Аксютка, который уже в бурсе был человеком конченным, но и обладавший многими хорошими качествами Ваня Гороблагодатский. Наделенный большой физической силой (а в бурсе она ценилась превыше всего, ибо ею прежде всего бурсак утверждал себя), иногда пользовался ею не в лучшем виде (например, в состязании с Тавлей, когда сила была применена для ответной жестокости), но сам по себе Гороблагодатский был личностью незаурядной, человеком «безукоризненно честным», учился хорошо и можно надеяться, что из бурсы он выйдет человеком порядочным и таким будет оставаться, ибо « кого в молодых летах не развратила бурса, того вряд ли развратит последующая жизнь» (6, 127). И все же судьбу ему Писарев предсказывал драматическую, так как бурса не пристрастила его к жизни, не высекла в нем искру любви к какому бы то ни было занятию, и потому эта страстная натура, лишенная деятельной жизни, неизбежно погибнет. И самое страшное в том, что такие люди как Гороблагодатский, погибают оттого, что остаются людьми. Бурса не дала своим воспитанникам реальной жизненной основы, развила в них злобу, лишила опоры на положительные начала.

Бурса - лишь одно из наиболее отвратительных проявлений самодержавно-церковного мракобесия и жестокости. Помяловский, как и другие революционно-демократические писатели, показывая темные стороны российской действительности, не изолируя их от всей социальной системы, а наоборот, в тесной связи с ней, пытается в своих «Очерках бурсы» привлечь внимание общественности к проблемам образования и воспитания в учебных заведениях России, в частности в бурсе. Кроме того, он показал проблему «неравноправных условий детства детей разночинца в сравнении с детством барина». Решение этих проблем нельзя добиться без коренного изменения социального строя.

Таким образом, Н.Г.Помяловский принадлежит к группе писателей-демократов, пришедших в литературу в конце 50-х в начале 60-х годов. Он близок к ней как по характеру разрабатываемой проблематики, самого объекта типизации, так и в направлении поисков изобразительных средств. Но по своему видению мира, методу его отражения, результатам писательского труда Помяловский самобытен. Недаром, выделяя Помяловского из плеяды писателей-демократов этого периода М.Горький считал его талантливым и суровым реалистом.

Анализ проблематики исследуемых «Очерков бурсы» показал, что автор ставит несколько актуальных проблем. Это, во-первых, личности и межличностных отношений; во-вторых, проблема влияния окружающей среды на развитие ребенка и, наконец, проблема обучения и воспитания. Отображение этих проблем в своем творчестве были сделаны с позиций писателя-демократа 60-х годов 19 века, т.е. сурово, правдиво, реалистично.